Я всегда прислушивался к своему сердцу, потому что оно — символ жизни.
Если любопытство касается серьёзных предметов, оно уже именуется жаждой познаний.
Смешно было бы требовать, чтоб сердце в восемнадцать лет любило, как оно может любить в тридцать и сорок, или наоборот.
… Так сердца моего коснулась ты рукою —
Рукою нежной и любимой, —
И с той поры на нём, как от обиды злой,
Остался след неизгладимый.
Оно как прежде бьётся и живёт,
От всех его страданье скрыто,
Но рана глубока и каждый день растёт…
Не тронь его: оно разбито.
Я полагаю, что это очень не по- взрослому — любить что-то только потому, что оно не похоже на прочие вещи того же назначения и вкуса.
Человечество <…> возмущается по поводу любых отклонений от нормы. Оно всегда очищало города от прокажённых, оно душило сумасшедших, одевая их в смирительные рубашки в лечебницах, оно таращилось на любое изуродованное существо с жалостью, которая на самом деле была нестерпимым оскорблением. И оно боялось… о да, оно боялось!
Пьянство не рождает пороков: оно их обнаруживает.
Любовь не желает быть отблагодарённой и не желает быть порождённой состраданием. Любовь хочет быть любимой, требует ответной любви, а не другого чувства, каким бы благородным оно ни было.
Но счастье всегда об отчаянии – оно вытаскивает и встряхивает,
распахивает проржавевшие дверцы души,
и ты вспоминаешь, как мала твоя душка,
и как тебе тесно.
В сердце человека заключена подлинная рыцарственность: оно способно любить. Рыцарское поведение вырастает из глубины сердца.