Бах не мог разглядеть Швальбе в волглых осенних сумерках, и даже двухэтажный, с эркерами и башенками, нарядный дом синдика скорее угадывал по уплотнению тьмы, нежели видел, — ко времени нашего рассказа знаменитый кантор церкви святого Фомы начинал слепнуть. Он испортил зрение в отрочестве ночной, тайной перепиской нот и с каждым годом видел все хуже и хуже, а перешагнув за пятьдесят, уже не сомневался, что кончит дни в непроглядной тьме. Кто мог думать, что его ночные бдения над тетрадкой с нотами Фишера, Пахельбеля, Букстехуде и Бёме, которые он переписывал при лунном свете за неимением свечи, приведут к таким горестным последствиям? Он воспитывался после смерти родителей у старшего брата, чей нудный педантизм равнялся его же скаредности. Этот черствый человек считал преждевременным, даже губительным для несозревшей души прикосновение к столь серьезной и трудной музыке.
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Молчание. Дошли до ворот и встали. Так хотелось…
хотелось…
хотелось просто сделать что-то хорошее.
Боже мой, как это надо, чтоб кто-нибудь в этом мире наполнял тебя добротой!
Желанием делать что-то хорошее.
Тихим и неизбывным, как летние сумерки
ГЕРМАНЕЦ: Страх не связан ни с чем.
Он как волна от изменений.
Мы просто все
неправильно
распознаем сигнал.Твои глаза.
Первые месяцы новорожденного
мозг учится видеть.
Учит цвета,
понимает, как корректировать сумерки,
освещение,
чтобы ты знал,
что на закате лошадь не красная,
но бела,
просто свет – красен.Мозг учится распознавать
сигналы
с сетчатки.А вот от сердца сигналов
мы так и не обучаемся
понимать.Страх, Марций, просто сигнал
о необходимости изменений.
Мы в сумерках блуждаем,
И, обреченные любить и умирать,
Так редко о любви и смерти вспоминаем.
Монастырский звонарь зазвонил среди гор,
И сбегаются в сумерках к речке олени.
Ветерок так по-женски в забвеньи и лени
На воде уже выплясал дрожи узор. А тропой караваны идут, и простор
Колокольцами полнится; движутся тени.
Жду рассвета, забыв о печали и тлене,
Слышу тихий средь пашен ночных разговор. А пейзаж деревенский в глубоком ущельи,
Как ленивый орел у скалы на груди,
Что вонзил свои когти в прохладные щели. Ароматы несут меня — мрак позади.
Под деревьями жду вдохновенно опять
Дух, что явится тихо желанья венчать.
Кому как не мне знать, халиф,
как скучаешь ты
по оливковым сумеркам у бассейнов.По легкости, смеху и вермутах
в коктейлях
горьких,
неаполитанских.
Невежество — это сумерки, там рыщет зло.
За сумерки дерутся сутки.
это не франция. это окраина питера.
адреналин разбавляет мутные сумерки.
темные девочки вяжут морскими канатами
вяжут морскими узлами души свои.
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Сумерки – конец начала.
И начало без конца.
В вечерних сумерках рождается закат.
Воистину луна – помощник ночи.
У слабости всегда незримый виноват.
У старости язык любви короче.
Люди во все времена предпочитали сумерки ясному дню, а ведь именно в сумерки являются призраки.
Док подошел к окну, вглядываясь вдаль. В детстве он верил, что сумерки – это трещина между мирами. Наивный ребенок с замиранием сердца ждал короткий миг, когда свет сменится тьмой, и все искал, как бы ему переместиться в лучший мир.
Казалось, это было началом счастья, и Клариссу до сих пор — больше чем через тридцать лет — поражает, что так оно и было, что этот поцелуй, прогулка, предвосхищение ужина и книги и были ее единственным опытом счастья. <…> Действительно незамутненными в Клариссиной памяти и через три с лишним десятка остается поцелуй в сумерках на полоске мертвой травы и прогулка вокруг пруда под аккомпанемент комариного звона. В этом было какое-то ни с чем не сравнимое совершенство, отчасти связанное с тем, что, казалось, оно обещало большее. Теперь она знает, что это и было мгновением счастья. Единственным опытом счастья в ее жизни.