Do not count the days, do not count the miles. Count only the Germans you have killed. Kill the German — this is your old mother's prayer. Kill the German — this is what your children beseech you to do. Kill the German — this is the cry of your Russian earth. Do not waver. Do not let up. Kill.
Настоящие писатели всегда стремились выразить не себя, а через себя мысли и чувства современников.
Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.
В завещании, написанном за десять лет до смерти, Джавахарлал Неру просил, чтобы его тело сожгли и пепел развеяли в Аллахабаде, где течёт Ганг; он оговаривал, что это не связано с обрядом, так как он чужд религиозным чувствам. Да, есть в Индии нечто отличное от Европы или Америки, например, поэтическая настроенность. На аэродроме в Дели мне повесили на шею длинные гирлянды цветов; приехав в гостиницу, я поспешил положить их в воду. Потом я привык к тяжести и к запаху тубероз, роз, гвоздик, других неизвестных мне цветов тропиков, иногда на собраниях на меня навешивали десяток гирлянд. Час спустя я их бросал, как это делали индийцы: цветов в Индии много. Мало риса и хлеба. Страна большая, разнообразная: и Гималаи, и джунгли, и плодородные степи, и сухие выжженные пустыни.
Даже большой мастер не может обучить другого мастера: различные ключи подходят к различным замкам.
Мой факел старый, просмолённый,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажжённый,
Любовно подаю тебе.
В истории чешского и словацкого народов много чёрных страниц: войны, нашествия, чужестранное иго, австрияки методично онемечивали, мадьяры насаждали свою речь, свои нравы; исчезли не только основы независимости, но порой и письменность. Только огромное упорство, патриотизм, трудолюбие и швейковская ирония, которая издавна была самозащитой чехов, позволили им сохранить своё лицо, оставаться островком в немецком море.
Очень трудно в вечер жизни припомнить, понять её утро — меняется освещение, меняется и восприятие того, что видишь.
Встречает утро заспанный Париж.
И утомленных подымает властно
Грядущий день, всесилен и несыт.
Какой-то свет тупой и безучастный
Над пробуждённым городом разлит.
И в этом полусвете-полумраке
Кидает день свой неизменный зов.
Как странно всем, что пьяные гуляки
Ещё бредут из сонных кабаков.
Под крик гудков бессмысленно и глухо
Проходит новый день — ещё один!
И завтра будет нищая старуха
Его искать средь мусорных корзин.
Пора сознаться я — не молод; скоро сорок…
Изъездив землю, воду, небо
Искусство не только раскрывает нам глаза, оно раскрывается от жара наших глаз.
Варвары, помышляющие сейчас о войне, готовы умертвить будущее человечества, потому что это не их будущее.
Я понял, отчего Вы смотрите нежнее
Львов был мелким почтовым служащим, жил на казённой квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда её арестовали, ей ещё не было семнадцати лет, и согласно закону её вскоре выпустили до судебного разбирательства на поруки отца. Она ответила жандармскому полковнику: «Если вы меня выпустите, я буду продолжать моё дело». Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Я издевался над увлечением Нади, говорил, что стихи — вздор, «нужно взять себя в руки». Несмотря на любовь к поэзии, она прекрасно выполняла все поручения подпольной организации. Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачёсанными назад русыми волосами. Старшая сестра, Маруся, относилась к ней с уважением. Училась Надя в Елизаветинской гимназии, в шестнадцать лет перешла в восьмой класс и кончила гимназию с золотой медалью. Я часто думал: вот у кого сильный характер!..
Мы расстались в конце 1908 года (я видел её перед моим отъездом за границу). Я начал писать стихи в 1909 году, а Надя год спустя. Не знаю, при каких обстоятельствах она познакомилась с В.Я. Брюсовым. В 1911 году Валерий Яковлевич посвятил стихотворение Н. Львовой; он писал:
* Мой факел старый, просмолённый,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажжённый,
Любовно подаю тебе.
В феврале следующего года Надя писала: «Мне всё равно, мне всё равно. Теперь больше, чем когда-либо… Тебя приветствую, моё поражение».
Осенью 1913 года вышли две книги: «Старая сказка» Н. Львовой и «Стихи Нелли» без имени автора, посвящённые Н. Львовой, со вступительным стихотворением Брюсова, который был автором анонимной книги.
Брюсов говорил:
* Пора сознаться я — не молод; скоро сорок…
Наде было на восемнадцать лет меньше. Она писала:
* Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.
Эти строки написаны осенью 1913 года, а 24 ноября Надя покончила жизнь самоубийством. Она переводила стихи Жюля Лафорга, который писал о невыносимой скуке воскресных дней; в одном из его стихотворений школьница неизвестно почему бросается с набережной в реку. Брюсов часто говорил о самоубийстве, над одним из своих стихотворений он поставил как эпиграф тютчевские слова:
* И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
А Надя застрелилась… В предисловии к посмертному, дополненному изданию «Старой сказки» я прочитал: «В жизни Львовой не было значительных внешних событий.»
Есенин, обращаясь к старикам родителям, не без хвастовства говорит, что он, прежде шлепавший босиком по лужам, теперь щеголяет в цилиндре и лакированных башмаках. Правда, цилиндра я никогда не видал, хоть и верю, что это не образ «имажиниста», но реальность. Зато лакированные башмаки наблюдал воочию, также пестрый галстук и модный пиджак. Все это украшает светлого, хорошенького паренька, говорящего нараспев, рязанского Леля, Ивана-счастливца наших сказок. За сим следует неизбежное, ? то есть Шершеневич, чью ставку, «имажинизм», должен выручить талантливый, ох, какой талантливый, подпасок; диспуты, литературное озорство, словом, цилиндр, хотя бы и предполагаемый, растет и пожирает милую курчавую головку. Но, да позволено будет портретисту, пренебрегая живописью костюма, цилиндром, «имажинизмом» и хроникой московских скандалов, заняться лицом поэта. Сразу от скотоводства небесного мы переходим к земному, к быту трогательному и унылому, к хулиганству озорника на околице деревушки, к любви животной, простой, в простоте мудрой. Ах, как хорошо после Абиссинии или Версаля попасть прямо в Рязанскую. Есенин гордо, но и горестно называет себя «последним поэтом деревни.»
Разные бывают люди: одни вылеплены из воска, другие высечены из камня; это вопрос не убеждений, а природы, и часто человек выбирает путь, мало соответствующий материалу, из которого он сделан.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
… русская поэзия 20—30-х годов не понятна без Мандельштама. Он начал раньше. В книге «Камень» много прекрасных стихов. Но эта поэзия ещё окована гранитом. Уже в «Tristia» начинается раскрепощение, создание своего стиха, ни на что не похожего. Вершина — тридцатые годы, здесь он — зрелый мастер и свободный человек. Как ни странно, именно тридцатые годы, которые часто в нашем сознании связаны с другим, годы, которые привели к гибели поэта, определили и высшие взлёты его поэзии. Три воронежские тетради потрясают не только необычной поэтичностью, но и мудростью. В жизни он казался шутливым, легкомысленным, а был мудрецом.
Ваш друг читатель лоб нахмурит
И брови сумрачно насупит:
Не думал он, что после «Бури»
Такая «Оттепель» наступит.
После поэта остаются книги, после художника — полотна, после государственного деятеля — страницы истории. А после человека? Разве что память, немного света и тепла.
На кладбище друзей, на свалке века
То в лад, то невпопад, и славя, и кляня
Можно научить начинающего автора преодолеть литературную неграмотность, безвкусицу, научить его читать, но научить его стать новым Горьким, Блоком, Маяковским невозможно.
Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому ? во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые кажутся живыми и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он им стал. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, отвергали, ниспровергали. <…> При первой нашей встрече Брюсов заговорил о Наде Львовой ? рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года). Записал я также: «Жизнь у него на втором плане», ? может быть, думал при этом о Наде, может быть, о революции; но уже наверно помнил его слова о том, что «всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов.»
Хочу моря ? Бретань! Хочу гор ? Савойя! Хочу солнца ? Ницца!
Рабовладельцы, они хотят превратить наш народ в рабов. Они вывозят русских к себе, иэдеваются, доводят их голодом до безумия, до того, что умирая, люди едят траву, червей, а поганый немец с тухлой сигарой в зубах философствует: «Разве это люди?..»
Мы знаем всё. Мы помним всё. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово «немец» для нас самое страшное проклятье. Отныне слово «немец» разряжает ружьё. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца, твой день пропал. Если ты думаешь, что за тебя немца убьёт твой сосед, ты не понял угрозы. Если ты не убьёшь немца, немец убьёт тебя. Он возьмёт твоих [близких] и будет мучить их в своей окаянной Германии. Если ты не можешь убить немца пулей, убей немца штыком. Если на твоём участке затишье, если ты ждёшь боя, убей немца до боя. Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину. Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов. Не считай дней. Не считай вёрст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! — это просит старуха-мать. Убей немца! — это молит тебя дитя. Убей немца!
Того ты упокой навек
Львов был мелким почтовым служащим, жил на казённой квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда её арестовали, ей ещё не было семнадцати лет, и согласно закону её вскоре выпустили до судебного разбирательства на поруки отца. Она ответила жандармскому полковнику: «Если вы меня выпустите, я буду продолжать моё дело». Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Я издевался над увлечением Нади, говорил, что стихи — вздор, «нужно взять себя в руки.»
Все знают басни Михалкова.
Другие спят, а ты не спи
Любовь, которая ведёт нас к смерти.
Когда очевидцы молчат, рождаются легенды.
Поверьте, я — только поэтка.
Ах, разве я женщина? Я только поэтка…
Есть в музыке огромное преимущество: она может, не упоминая ни о чём, сказать всё.
Я лично плодовит как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, чем крольчихи. Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, почему Олеша не написал в течение стольких-то лет нового романа, почему нет новой книги Пастернака… я чувствую, что не все у нас понимают существо художественной работы…
В искусстве, может быть, самое большее, когда не понимаешь, откуда сила.
Жизнь не шоссе, а искусство и приподымает человека и часто уводит его в сторону.