Христос прожил чистую жизнь и был величайшим из художников, ибо пренебрег и мрамором, и глиной, и красками, а работал над живой плотью.
Наполеон не из того дерева, из которого делают королей: он из того мрамора, из которого делают богов.
Обиды записывайте на песке, благодеяния вырезайте на мраморе.
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Я вообще считаю, что в шахматах всё держится на тактике. Если стратегия — это глыба мрамора, то тактика — это резец, которым действует мастер, создавая произведение шахматного искусства.
Слепой может произнести и знать слова «белый мрамор», «черный уголь», но не может выбрать их по цвету, поэтому слепой не знает, что такое белый мрамор и черный уголь, и не потому, что не знает названия этих вещей, а потому, что он не может указать и отличить эти предметы.
Не украшай стен своего дома эвбейским или спартанским мрамором — укрась сердца сограждан и их правителей плодами греческого просвещения: не камни или дерево служат основанием государству, а ум его граждан.
Гуманизм – это то единственное, что, наверное, осталось от ушедших в небытие народов и цивилизаций, – книги, народные сказания, мрамор изваяний, архитектурные пропорции.
Что думает мрамор, из которого скульптор высекает шедевр? Он думает: «Меня бьют, меня губят, разбивают, надо мною вершится надругательство, я погибаю». Но мрамор глуп. Жизнь ваяет меня, она творит из меня шедевр. И я должен вынести все удары, даже если не понимаю их. Должен держаться. Должен спокойно принимать всё, помогать ей, сотрудничать с нею, чтобы она смогла завершить своё дело.
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Джанни фантастически быстро лепил. Все, что стояло у него во дворе – баловство. У него всегда было с десяток заказов плюс всё, что он лепил для себя. Экстаз святой Катерины, к примеру. Он играл с материалами – дерево, бронза, мрамор, гранит. Он заставлял металл выглядеть как камень, камень, как дерево, дерево превращал в бронзу, но так тоже – баловался. Он всегда лепил в полный рост.
Святая Катерина у него кружилась. Церковь всегда ставит своих святых статично, а у него мрамор её робы расплескивался, разлетался вечерним платьем – роскошью тканей. Из-под убора у святой Катерины выбивались кудри и вились по щекам, по губам приоткрытым, идеальной формы губам, обвивали слезы – мраморные, но столь настоящие, что ты верил – они прозрачны, солены и горячи. Слезы мокрили ей губы, глаза были закрыты, веки легки – как крылья летучей мыши. Как крылья летучей мышки – трепетны, ты верил – вздрагивают веки у святой Катерины в экстазе. И вся фигура из тяжелого мрамора была невесома – вот-вот взлетит. Затанцует по воздуху.
Джанни лепил Катерину со Штази. Но столь великолепной я видел Штази лишь раз – в Италии на скале. Штази в тяжелом халате после вечернего заплыва с полотенцем на волосах, Штази шампанское ударило в сердце, нам по шестнадцать, сумерки липли к нам фиолетовой сахарной ватой. Штази, зацелованная, летняя, кружилась под песни Герберта – в боли, ярости, счастье. В боли от ужаса осознания, что, возможно, она никогда не потянет больше такую открытость, ей никогда не будет так хорошо. В ярости, что детство уходит, что мы с Гербертом соревновались за прозрачную девочку, но теперь она не поспевает за нами. И ей уже никогда не поспеть. В ярости, боли, что это последние лучи солнца, когда она для нас – центр. В счастье – а как без счастья на скалах Италии, когда ты вызываешь легкое опьянение у господа и наисветлейшего из воинов его? Как без счастья?
Природу живую, страстную — вот что должен изображать скульптор в мраморе, бронзе, камне.
6. Теперь я хочу описать в беглом очерке, как я несколько раз делал раньше в соответствующих местах, пороки знати, а затем — простого народа.
7. Некоторые, блистая знатными, как они думают, именами, страшно гордятся тем, что зовутся Ребуррами, Флабуниями, Пагониями, Герсонами, Далиями, Таррациниями, Перразиями и другими столь приятно звучащими славными именами.
8. Некоторые величаются шелковыми одеждами и гордо выступают в сопровождении огромной и шумной толпы рабов, как будто их провожают на смерть или — чтобы выразиться, избежав дурного знамения — они замыкают строй выступающей перед ними армии.
9. Когда такие люди входят в сопровождении 50 служителей под своды терм, то грозно выкрикивают: «Где наши». Если же они узнают, что появилась какая-нибудь блудница, или девка из маленького городка, или хотя бы давно промышляющая своим телом женщина, они сбегаются наперегонки, пристают ко вновь прибывшей, говорят в качестве похвалы разные сальности, превознося ее, как парфяне свою Семирамиду, египтяне — Клеопатру, карийцы — Артемизию или пальмирцы — Зенобию. И это позволяют себе люди, при предках которых сенатор получил замечание от цензора за то, что позволил себе поцеловать жену в присутствии собственной их дочери, что тогда считалось неприличным.
10. Некоторые из них, когда кто-нибудь хочет их приветствовать объятием, наклоняют голову вниз, словно собирающиеся бодаться быки, и предоставляют льстецам для поцелуя свои колени или руки, полагая, что и это должно их сделать счастливыми, а что касается чужого человека, которому они, быть может, даже в чем-то обязаны, то, по их мнению, выполнен весь долг вежливости, если они предложат ему вопрос, какие термы он посещает, какой водой пользуется, в чьем доме остановился.
11. Будучи столь важными и являясь, как они о себе воображают, почитателями доблестей, эти люди, если только узнают, что получено известие о предстоящем прибытии в Рим коней или возниц, с такой поспешностью бросаются, смотрят, расспрашивают, как их предки дивились некогда братьями Тиндаридами, когда они известием о победе в давние времена наполнили всех радостью.
12. Дома их посещают праздные болтуны, которые рукоплещут со всяческой лестью каждому слову человека высшего положения, играя шутовскую роль паразита древней комедии. Как те льстят хвастливым солдатам, приписывая им осады городов, битвы, тысячи убитых врагов, уподобляя их героям, так и эти до небес превозносят знатных людей, восхищаясь высоко воздымающимися рядами колонн с капителями наверху и любуясь стенами, ослепляющими взор блеском мрамора.
13. Иной раз на пирах требуют весы, чтобы взвесить рыб, птиц и сонь, затем идут до тошноты повторяющиеся восхваления их величины, как будто никогда не виданной; а тут еще стоит при этом чуть не тридцать нотариев, с записными книжками, недостает только школьных преподавателей, чтобы произнести об этом речь.
14. Некоторые боятся науки, как яда, читают с большим вниманием только Ювенала и Мария Максима и в своей глубокой праздности не берут в руки никакой другой книги; почему это так, решать не моему слабому рассудку.
15. А между тем, людям такого высокого положения и столь знатного происхождения следовало бы читать много различных сочинений. Ведь они наслышаны, что Сократ, когда он уже был приговорен к смерти и заключен в темницу, услышав, как один музыкант распевал под аккомпанемент лиры стихи Стесихора, попросил того учить его, пока есть еще время; на вопрос певца, какая ему от этого польза, когда ему предстоит умереть послезавтра, Сократ ответил: «Чтобы уйти из жизни, зная еще чуть-чуть больше».
16. Немногие среди них проявляют должную строгость во взысканиях за проступки. Так, если раб несколько опоздает, принося горячую воду, отдается приказ наказать его тридцатью ударами плети; если же он намеренно убьет человека, и присутствующие настаивают, чтобы виновный был наказан, то господин восклицает: «Чего же и ожидать от подобного негодяя и мошенника? Если в другой раз он посмеет сделать что-нибудь подобное, то уж я его накажу».
17. Верхом хорошего тона считается у них, чтобы чужой человек, если его приглашают к обеду, лучше убил бы брата у кого-то, чем отказался от приглашения; сенатору легче потерять половину состояния, чем перенести отсутствие на обеде того, кого он решил пригласить после основательного и неоднократного рассмотрения этого вопроса.
18. Некоторые из них готовы сравнивать свои путешествия с походами Александра Великого или Цезаря, если им пришлось проехаться подальше для осмотра своего имения или для участия в большой охоте; если же они съездят из Арвернского озера на расписных лодках в Путеолы, в особенности, если это происходило во время тумана, то готовы уподобить себя Дуиллию. Если при этом на бахроме шелковых завес окажутся мухи, не захваченные золочеными опахалами, или через щель завес проникнет луч солнца, они изливаются в жалобах на то, что не родились они в стране киммерийцев.
19. Если кто-то выходит из бани Сильвана или целебных вод Маммеи, то немедленно вытирается тончайшими льняными простынями и принимается тщательно осматривать вынутые из-под пресса блистающие белизной одежды, — а приносят их столько, что можно было бы одеть одиннадцать человек. Наконец, отобрав несколько одежд и нарядившись, он берет кольца, которые отдавал рабу, чтобы не попортить их сыростью, разукрашивает ими пальцы и уходит.
20. Вернись же кто из них недавно со службы при особе императора или из похода, в его присутствии (никто не смеет открыть рот), он является как бы председателем. Все молча слушают, что он говорит … он один, как глава дома, рассказывает неподходящее, но приятное ему, и по большей части умалчивает о том, что действительно интересно.
21. Некоторые из них, хоть это и нечасто случается, не желают, чтобы их звали aleatores (игроки в кости) и предпочитают называться tesserarii (метатели костей), хотя разница между этими названиями такая же, как между словами «воры» и «разбойники.»
Я беру глыбу мрамора и отсекаю от нее все лишнее.
В городе жило загадочное существо — Тептёлкин. Его часто можно было видеть идущего с чайником в общественную столовую за кипятком, окруженного нимфами и сатирами. Прекрасные рощи благоухали для него в самых смрадных местах, и жеманные статуи, наследие восемнадцатого века, казались ему сияющими солнцами из пентелийского мрамора. Только иногда подымал Тептёлкин огромные, ясные глаза свои — и тогда видел себя в пустыне.
Как скульптору необходима глыба мрамора, так и душе нужны знания.
Как сладостен напев печальный твой!
Участьем нежным сердце наполняя,
То Жалость, к лютне голову склоняя,
Коснулась струн дрожащею рукой,
И, подхватив неотзвеневший строй,
Отозвалась гармония иная —
Твоя, чей блеск сияет, разгоняя
Мрак горести слепящей красотой.
Так облако, затмившее луну,
По краю озаряется свеченьем;
Так прячет черный мрамор белизну
Прожилок с их причудливым сплетеньем.
Пой песню, лебедь — пой всегда одну,
Пленяющую скорбным утешеньем.
Мы строим только белым мрамором. Люди жадные этого не понимают, стараются из чего-то другого строить, приходится приказывать.
Куда ни кинешь взор — все, все на свете бренно.
Ты нынче ставишь дом? Мне жаль твоих трудов.
Поля раскинутся на месте городов,
Где будут пастухи пасти стада смиренно. Ах, самый пышный цвет завянет непременно.
Шум жизни сменится молчанием гробов.
И мрамор и металл сметет поток годов.
Счастливых ждет беда… Все так обыкновенно! Пройдут, что сон пустой, победа, торжество:
Ведь слабый человек не может ничего
Слепой игре времен сам противопоставить. Мир — это пыль и прах, мир — пепел на ветру.
Все бренно на земле. Я знаю, что умру.
Но как же к вечности примкнуть себя заставить?!