Пожалуй, самым ярким событием его нежинского бытия явился полет Уточкина летом 1910 года.
— Уточкин! Послезавтра Уточкин полетит в Нежине! — бабушка стояла на пороге, раскрасневшаяся от волнения.
Прославленный авиатор был в зените своей славы: ему едва исполнилось 35 лет, и не было в России человека, который не знал бы этого высокого рыжего здоровяка, властителя неба.
Ярмарочную площадь подмели для благородной публики солдаты 44-й артбригады, квартировавшей в городе, расставили за канатами скамьи, место на которых стоило неслыханно дорого — рубль! Рубль в Нежине — это воз слив! Праздничные хлопоты начались уже с утра, когда привезли с вокзала биплан. Только около трех часов, когда вся площадь уже была окружена плотной толпой безбилетников, занявших даже крыши соседних домов и примостившихся на деревьях, появился сам Сергей Исаевич, весь скрипящий в черной добротной коже — куртка, галифе, гетры, шлем, даже очки на лбу скрипели, — прохаживался возле аэроплана, позволяя фотографировать себя и снимать на «синема».
Сережа Королев пришел на площадь с дедушкой и бабушкой. Надо сказать, что именно бабушка была большой охотницей до всяких технических новаций, не боялась паровоза, а в Либаве со знакомым офицером осматривала субмарину и даже спускалась в чрево подводной лодки. Оживление бабушки в связи с предстоящим полетом не трогало пятилетнего Сережу. Сидя на плечах деда, он не понимал, о чем, собственно, говорят, не понимал, что такое «полет». Летали птицы, жуки, бабочки, но как могла летать машина?!
И вот он увидел: рыжий человек сел в плетеное кресло своей машины, механик, стоящий впереди, резко рванул вниз короткую, похожую на весло деревяшку, машина страшно затарахтела, затряслась, словно сердясь и негодуя, десятка два солдат держали ее за крылья и за хвост, успокаивали. — Это полет? — тихо спросил он деда, но тот не слышал. Желтое облако пыли потянулось к канотье и зонтикам обладателей рублевых билетов…
— Прогревает мотор!
Объявление на вокзале: «Отправление человеческих организмов на Симферополь состоится с 5-го пути.»
Уходя с вокзала я просто расставалась: сразу и трезво — как в жизни.
Глубокоуважаемая Анна Васильевна. […] Я до такой степени измучился за время после своего возвращения из Петрограда, что совершенно утратил способность говорить и писать Вам. […] В Петрограде, в день отъезда моего, на последнем заседании Совета министров в присутствии Главнокомандующего генерала Алексеева окончательно рухнули все мои планы, вся подготовка, вся огромная работа, закончить которую я хотел с мыслью о Вас, результаты которой я мечтал положить к ногам Вашим (речь идет о вынужденном отказе от проведения десантной операции по захвату Босфора и Константинополя). «У меня нет части, которую я мог бы Вам дать для выполнения операции, которая является самой трудной в Вашем деле» — вот было последнее решение Главнокомандующего. Только Милюков, совершенно измученный бессонной неделей и невероятной работой, понял, по-видимому, что для меня этот вопрос имел некое значение, большее, чем очередная государственная задача, и он подошел ко мне, когда я стоял, переживая сознание внутренней катастрофы, и молча пожал мне руку. Накануне я был у Вас, но я не имел возможности сказать Вам хоть несколько слов, что я ожидаю и какое значение имеет для меня следующий день. Я вернулся от Вас и, придя к себе, не лег спать, а просидел до утра, пересматривая документы для утреннего заседания, слушая бессмысленные «ура» и шум толпы перед Мариинским дворцом и думая о Вас. И в это ужасное утро я, не знаю почему, понял или вообразил, что Вы окончательно отвернулись и ушли из моей жизни. Вот с какими мыслями и чувствами я пришел проститься с Вами. Если бы Вы могли бы уделить мне пять минут, во время которых я просто сказал бы Вам, что я думаю и что переживаю, и Вы ответили бы мне — хоть: «Вы ошибаетесь, то, что Вы думаете, — это неверно, я жалею Вас, но я не ставлю в вину Вам крушение Ваших планов», — я уехал бы с прежним обожанием и верой в Вас, Анна Васильевна. Но случилось так, что это было невозможно. Ведь только от Вас, и ни от кого больше, мне не надо было в эти минуты отчаяния и горя — помощи, которую бы Вы могли мне оказать двумя-тремя словами. […] Вы в первом письме писали мне, что у Вас была мысль приехать повидать меня на вокзале. Я ведь ждал Вас, не знаю почему, мне казалось, что Вы сжалитесь надо мной, ждал до последнего звонка. Отчего этого не случилось?
Если ангелы живут среди нас, если укрывают каждого белоснежными крыльями, то почему тогда в мире так много зла? Я много видел хороших людей со сложной, трагичной судьбой и последних негодяев с прекрасной обеспеченной жизнью. Все эти мысли, что когда-то где-то там, наверху, каждый из нас будет держать ответ, конечно, имеют место быть, но сегодня мы живем здесь, на земле. И на этой земле женщина, которая прожила достойную жизнь – честно работала, искренне любила, растила детей превратилась в старушку с укропом под дождем, возле метро. Старик, который сделал много добрых дел, причем, от души, не по списку, не по замаливанию грехов – так многие делают обеспеченные люди – сегодня грабанул миллион, а завтра в церковь пошел, десятину отдал, икону поцеловал и вышел «святым». Так вот, старик этот остался один, на вокзале, без обратного билета. И все будут проходить мимо старика и этого текста, говорить, что сами виноваты. Сами довели себя до такой жизни. Сами вырастили таких детей. «Сами». А где в это время были ангелы?
Никогда не бойся изменить жизнь ради своего счастья, иначе однажды счастье может изменить тебе
Ты ничего мне не сказала,
Ты только руку подала.
Ты только медленно с вокзала,
Чуть-чуть ссутулившись пошла. И долго-долго вдаль глядела,
И все туда летел твой взор,
Где, сбившись с голоса, несмело
Вели колеса разговор. Я видел всю тебя вначале,
Потом ты таяла вдали,
А паровозы все кричали,
Вагоны мимо шли и шли… Ночная радуга вокзала,
Огней и странствий череда.
Ты ничего мне не сказала…
Ты все сказала мне тогда…
Сто раз ощущал, что мне приятнее общаться на вокзале с бомжом, чем в гламурной московской тусовке ни о чем.
Я как старая пальма на вокзале — никому не нужна, а выбросить жалко.
В 1941-м нам велели эвакуироваться из Москвы в Казань. Мы с отцом и матерью две ночи просидели в туннелях Курского вокзала. Это те самые туннели, из которых пассажиры сейчас выходят на перроны. Сейчас езжу с Курского — все время это вспоминаю.
Но я хочу подчеркнуть, я готов там <у турникетов на Ярославском вокзале> толкаться до тех пор вместе со всеми, пока нормальная обстановка не будет, что я могу сделать.
Сидишь дома — кажется, все дома сидят. Выйдешь на улицу — кажется, что все вышли. Попадёшь на вокзал — думаешь, ну, все поехали. В больнице впечатление, что все туда залегли; на кладбище — все загибаются. Ну много нас. На всё хватает. И всюду чересчур.
Флоты — и то стекаются в гавани.
Поезд — и то к вокзалу гонит.
Ну а меня к тебе и подавно —
я же люблю! —
тянет и клонит.
Сейчас вы видите, что ведущие политических, информационных программ читают текст, который утвержден или даже написан самим выступающим (это не имеет значения) по суфлеру. Суфлер играет положительную роль — в том, чтобы соблюдать хронометраж, но, к сожалению, он снижает естественное, человеческое, свойственное каждому в его артистической природе. Поэтому такого живого, сопереживающего глаза, тональности мы уже не чувствуем. А вы заметили, что темп речи сейчас убыстрился? Ни во Франции так быстро не говорят, ни в Испании. Такое ощущение, что мы стали совершенно нерусскими людьми, ведь русская речь подразумевает раздумье, второй план, паузы…
<…>
Важно не просто нести информацию, а всё-таки быть человеком, который вместе с вами сопереживает то, о чем вам рассказывает. Констататоры фактов и есть дикторы. Я не хочу критиковать молодое поколение ведущих, но многие из них как раз напоминают Диктора Дикторовича и Дикторину Дикторовну, тех, что работают на вокзале: «С пятой платформы отходит поезд номер семь, Москва-Бердичев».
Тот, кто не пережил революции, не представляет себе ее величественной, торжественной красоты. Красные знамена, почетный караул из кронштадтских моряков, рефлекторы Петропавловской крепости, освещающие путь от Финляндского вокзала к дому Кшесинской, броневики, цепь из рабочих и работниц, охраняющих путь.
Ох как старик Путин не хочет, чтобы я попал на митинг в Нижнем Новгороде. Вышел, чтобы ехать на вокзал — задержали в подъезде. Как в кино, подъехала машина — из неё полиция.
К двери припаду одним плечом,
В комнату войду, гремя ключом.
Я и через сотни тысяч лет
В темноте найду рукою свет.
Комната.
Скрипящая доска.
Четырехугольная тоска.
Круг моих скитаний в полумгле.
Огненное солнце на столе.
Раз в году бросаясь на вокзал,
Я из тех, кто редко уезжал.
Как уеду я? Куда уйду?
Отпуска бывают раз в году.
Десять метров мирного житья,
Дел моих, любви моей, тревог,-
Форма городского бытия,
Вставшая дорогам поперек.
Я же назвал идиотской идею Медведева по установке рамок на вокзалах. Я же сказал, что идиотизм по их установке происходит, наверное, потому, что Медведев не знает, как устроены вокзалы: он никогда не выезжал сам, покупая билет через интернет или в кассе, и он не оставлял вещи в камере хранения. Если бы путешествовал по миру сам, то знал бы, что на европейских вокзалах рамка и сканер стоят перед входом в камеру хранения: ты не можешь оставить сумку, чтобы её не просветили, а тебя не прозвонили. В этом есть логика. А на входе в аэропорт, в аэровокзал рамки бессмысленны. Очередь перед рамкой – это новая привлекательная мишень для террористов.
Замечательная книга знаменитого биолога Ричарда Докинза «Эгоистичный ген» является особенно замечательной потому, что она написана как бы с точки зрения гена. И тогда многие вещи начинают выглядеть по-другому. Например, мы с точки зрения генов — всего лишь человеческие машины, доставляющие гены к месту их репликации.
Этот приём — смещённая точка зрения — позволяет на многое посмотреть на другому.
Что бы сказали наши смартфоны, коммуникаторы и ноутбуки, если бы им пришлось оценивать, скажем, вокзалы, аэропорты, поезда и самолёты?
Страшная ошибка современного человека: отождествление жизни с действием, мыслью и т. д. и уже почти полная неспособность жить, то есть ощущать, воспринимать, «жить» жизнь как безостановочный дар. Идти на вокзал под мелким, уже весенним дождем, видеть, ощущать, осознавать передвижение солнечного луча по стене — это не только «тоже» событие, это и есть сама реальность жизни. Не условие для действия и для мысли, не их безразличный фон, а то, в сущности, ради чего (чтобы оно было, ощущалось, «жилось») и стоит действовать и мыслить. И это так потому, что только в этом дает нам Себя ощутить и Бог, а не в действии и не в мысли.
Раневская со всеми своими домашними и огромным багажом приезжает на вокзал.
— Жалко, что мы не захватили пианино, — говорит Фаина Георгиевна.
— Неостроумно, — замечает кто-то из сопровождавших.
— Действительно неостроумно, — вздыхает Раневская. — Дело в том, что на пианино я оставила все билеты.
Я думал, что железная дорога такая: она как улица, только внизу не земля и не камень, а такое железо, как на плите, гладкое-гладкое. И если упасть из вагона, то о железо очень больно убьёшься. Оттого и говорят, чтобы не вылетел. И вокзала я никогда не видал.
И опять на вокзал, и опять к поездам, и опять проводник выдаст бельё и чай.
Ты говорила мне «люблю»,
Но это по ночам, сквозь зубы.
А утром горькое «терплю»
Едва удерживали губы. Я верил по ночам губам,
Рукам лукавым и горячим,
Но я не верил по ночам
Твоим ночным словам незрячим. Я знал тебя, ты не лгала,
Ты полюбить меня хотела,
Ты только ночью лгать могла,
Когда душою правит тело. Но утром, в трезвый час, когда
Душа опять сильна, как прежде,
Ты хоть бы раз сказала «да»
Мне, ожидавшему в надежде. <…> Чтоб с теми, в темноте, в хмелю,
Не спутал с прежними словами,
Ты вдруг сказала мне «люблю»
Почти спокойными губами. Такой я раньше не видал
Тебя, до этих слов разлуки:
Люблю, люблю… ночной вокзал,
Холодные от горя руки.
Железнодорожный вокзал? Это был своего рода примитивный аэропорт, только, чтобы до него доехать, не нужно было брать такси и отъезжать на 20 миль от города.
жизнь — потешный вокзал, состоящий из провожаний
голубых вагонов с летящими особняками
за окном.
Жизнь — вокзал… жизнь есть место, где жить нельзя.
«Станция Речной вокзал
Ныне я, подобно Диме Быкову, искренне пожимаю плечами при слове «гламур», а также профессионально многостаночничаю, являясь разом обозревателем «Огонька», ведущим программы «Временно доступен» на ТВЦентре (веду вместе с Димой Дибровым), «Большая семья» на «России» (веду вместе с Димой Харатьяном) и, вот, только начал вести утренний эфир по пнд и пт на «Вестях ФМ» (в одной линейке с Володей Соловьевым — у него вт, ср, чт)… А ещё по ночам, когда Дима Быков пишет романы, я бомблю у Ярославского вокзала! И, конечно же, немного шью.
То мне казался смешон Григорий Васильевич со своим романсом, который он напевал постоянно:
* Отчего я тебя
Так безумно люблю.
То казался мне смешным город Луга, то гостиница, в которой мы остановились, носящая громкое название «Дудки», то, наконец, я сам. Мне вдруг показалось, что в комнату вошла дама, тогда как это был трактирный слуга, и я от души расхохотался. Я был в очень весёлом расположении духа и, кажется, покажи мне палец кто-нибудь, я бы расхохотался.<…>
Наконец пришли Григорий Васильевич и Закревский. Они хлопотали неудачно. Григорий Васильевич спросил себе чаю. Когда мы напились, то отправились гулять по Луге.
Луга — небольшой уездный городок; если считать там каменные здания, то едва ли наберётся пять. Тротуар не вымощен, и потому весною ужасная грязь. В Луге есть две церкви, и начали теперь строить ещё собор. Главная улица Луги служит Невским проспектом для жителей: на ней выстроен Гостиный двор, и она же служит для гулянья жителям. Одна аптека, две гостиницы и трактир ? вот здания, которые бросаются в глаза по причине своих сравнительно громадных и разукрашенных вывесок.
В заключение остаётся сказать несколько слов о лужских жителях. Можно подумать, что в Луге вовсе нет стариков: я всего одного и видел, да и то приезжего крестьянина! По вечерам на главной улице Луги устраивается гулянье, если так можно выразиться, гулянье молодёжи, группами ходящей в самых ярких костюмах и преимущественно шляпках, взад и вперёд. Вот всё, что можно сказать о Луге, и ещё, виноват, позабыл было: в Луге изобилуют звери двух пород: собаки и блохи!
Возвратившись в гостиницу, Григорий Васильевич спросил чаю. (От нечего делать начали пить.) Напившись чаю, мы поужинали в вокзале и опять пришли в славные «Дудки.»
Это случилось 18 ноября (1918 г.) в 7 часов 30 минут утра. Стевени [полковник Дж. Ф. Нилсон и капитан Л. Стевени – члены британской военной миссии – прим.] оделся и прошел в Ставку, где новости были с радостью подтверждены. Когда возбуждение спало, объявили, что верховный правитель официально посетит высших представителей Антанты, начиная с французского верховного комиссара М. Реньо, чей поезд стоял на одной из веток недалеко от вокзала примерно в 3 километрах от центра города. Нилсон случайно оказался в Ставке, когда Колчак в британском мундире с русскими адмиральскими эполетами собрался уезжать. Колчак предложил Нилсону подвезти его, и Нилсон приглашение принял, а французы по-своему истолковали сей факт: верховный правитель впервые после переворота появился на публике вместе с серым кардиналом в хаки.
Мне когда ишшо цыганка в Бийске на вокзале брякнула: Будешь, говорит, высокоруководяшшей птицей, — председятел! Это начальник по ихнему, по-цыгански. Да ну, какой из меня нонче начальник — своровать-то ничего ни умею…