Цитаты о виски

Улыбка, здравый смысл и виски могут решить практически все проблемы, с которыми вам придётся столкнуться в жизни.

Когда меня на собеседовании спросили, как я справляюсь с жизненными трудностями, я ответила, что спасает чувство юмора. Я ведь не солгала… ну, про виски я не стала добавлять.

Я начал писать стихи в 1909 году, а Надя год спустя. Не знаю, при каких обстоятельствах она познакомилась с В.Я. Брюсовым. В 1911 году Валерий Яковлевич посвятил стихотворение Н. Львовой; он писал:
* Мой факел старый, просмолённый,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажжённый,
Любовно подаю тебе.
В феврале следующего года Надя писала: «Мне всё равно, мне всё равно. Теперь больше, чем когда-либо… Тебя приветствую, моё поражение».
Осенью 1913 года вышли две книги: «Старая сказка» Н. Львовой и «Стихи Нелли» без имени автора, посвящённые Н. Львовой, со вступительным стихотворением Брюсова, который был автором анонимной книги.
Брюсов говорил:
* Пора сознаться я — не молод; скоро сорок…
Наде было на восемнадцать лет меньше. Она писала:
* Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.
Эти строки написаны осенью 1913 года, а 24 ноября Надя покончила жизнь самоубийством. Она переводила стихи Жюля Лафорга, который писал о невыносимой скуке воскресных дней; в одном из его стихотворений школьница неизвестно почему бросается с набережной в реку. Брюсов часто говорил о самоубийстве, над одним из своих стихотворений он поставил как эпиграф тютчевские слова:
* И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
А Надя застрелилась… В предисловии к посмертному, дополненному изданию «Старой сказки» я прочитал: «В жизни Львовой не было значительных внешних событий.»

На белой копоти высоких потолков
Оставлен отпечаток чёрных рук,
Среди развалин и вонючих гнойных слов
Читает бабушкины письма грязный внук.
Здесь он поджёг свою печальную гитару,
Разбавил спиртом стопроцентную тоску,
Послал записку другу-санитару,
Растёр скупые слёзы по виску.
Петля готова, нервы празднуют успех.
Помилуй, Бог, прости ему сей грех.
Он — сам себе судья и сам палач.
Труба, труби, трубач, над трупом плачь!

Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.

Но Гарба — он не скупердяй, вовсе нет; и отнюдь не чуждается маленьких радостей жизни. Он знает, где в Лондоне можно купить бутылку самого дорогого виски по самой низкой цене; он знает, где лучше всего покупать клюшки для гольфа — там они в полтора раза дешевле. По его собственному признанию, самый приятный момент в его жизни случился в тот день, когда он стоял в очереди на улице, чтобы войти в гей-клуб, а перед ним стоял очаровательный мальчик, не мальчик, а просто конфетка, и Гарба вдруг понял, что ему больше не нужно томиться в очереди, и не нужно платить за вход, и тратить деньги на выпивку. Он разговорился с красивым мальчиком, что стоял впереди, и пригласил его к себе. С тех пор Гарба уже не ходил по гей-клубам, а ходил только по очередям снаружи.

на границе где есть светофоры но нет дорог
где седые женщины бреют виски
я тебе помогу отыскать предлог
чтоб забыть без труда что мы были близки

Я потратил часть чека последней зарплаты на исследование новых достижений в тонком искусстве приготовления виски. Как оказалось, виски за это время (трезвости) не изменилось… Трудясь в условиях нарастающего упадка сил, я последовательно одолел этапы от выпивки к похмелью, от бара до номера в отеле и пришёл в себя уже в госпитале, затянутый в смирительную рубашку.

В нём шла борьба. Как обычно, победило виски.

Виски — это жидкое солнышко.

Кровавый след на памяти клинке —
Я прошлого не в силах изменить.
Пульсирует воспоминаний нить,
Как тоненькая жилка на виске. И многое хотелось бы забыть,
Стереть, как неудавшийся эскиз,
Порвать, как рвут в сердцах черновики,
Как дубль, что был испорчен, повторить…

Виски, лёд, черное пятно Централ-парка из окон, белый рояль,
захмелевшая Элис мяукает под переборы клавиш,
ты снимаешь с меня галстук, запонки,
пахнешь сигарами,
голова пустая,
голова расслабленная –
we have more than all –
always had it.
We’re blessed.
И это как ртуть, как свинец – попав в кровь – никогда и ничем – не вывести больше.
Не вывести это счастье.
Влажный Бейрут на моих ключицах.
Случайно – опять квартал «фонарей».
Ползти по извилистой улочке, «бабочки» облепляют машину – дешевый парфюм, надежда в глазах.
Лунная ночь.
Опьяненность Нью-Йорком в Бейруте.
I might have loved you, Alice.
I might even love you now.
I might.

— Франц Вертфоллен, "Заметки для Штази. Ливан"

Кутаясь в шаль, Маша дышала в открытую форточку и говорила, что всё это нестерпимо, что нужно уезжать, просто бежать из этого города и из этой страны, спасаться, что здесь вся жизнь ещё идёт по законам первобытного леса, звери должны всё время рычать, показывать всем и вся свою силу, жестокость, безжалостность, запугивать, забивать, загрызать, здесь всё время нужно доказывать, что ты сильнее, зверинее, что любая человечность здесь воспринимается как слабость, отступление, глупость, тупость, признание своего поражения, здесь даже с коляской ты никогда в жизни не перейдёшь улицу, даже на зебре, потому что тот, в машине, сильней, а ты слабее его, немощнее, беззащитнее, и тебя просто задавят, снесут, сметут, размажут по асфальту и тебя и твою коляску, что здесь идёт испокон веков пещерная, свирепая схватка за власть, то тайная, тихая, и тогда убивают потихоньку, из-за спины, вкрадчиво, то открытая, явная, и тогда в кровавое месиво затягиваются все, нигде тогда не спрятаться, не переждать, везде тебя достанет топор, булыжник, мандат, и вся страна только для этой схватки и живёт тысячу лет, и если кто забрался наверх, то для него те, кто внизу — никто, быдло, кал, лагерная пыль, и за то, чтобы остаться там у себя, в кресле, ещё хоть на день, хоть на минуту, они готовы, не моргнув глазом, перерезать глотку, сгноить, забить сапёрными лопатками полстраны, и всё это, разумеется, для нашего же блага, они ведь там все только и делают, что пекутся о благе отечества, и всё это благо отечества и вся эта любовь к человечеству — всё это только дубинки, чтобы перебить друг другу позвоночник, сначала сын отечества бьёт друга человечества обломком трубы по голове, потом друг человечества берёт сына отечества в заложники и расстреливает его под шум заведённого мотора на заднем дворе, потом снова сын отечества выпускает кишки другу человечества гусеницами, и так без конца, никакого предела этой крови не будет, они могут натянуть любой колпак — рай на небесех, рай на земле, власть народа, власть урода, парламент, демократия, конституция, федерация, национализация, приватизация, индексация — они любую мысль, любое понятие, любую идею оскопят, выхолостят, вытряхнут содержимое, как из мешка, набьют камнями, чтобы потяжелее было, и снова начнут махаться, долбить друг дружку, всё норовя по голове, побольнее, и куда пойти? — в церковь? — так у них и церковь такая же, не Богу, но кесарю, сам не напишешь донос, так на тебя донесут, поют осанну тирану, освящают грех, и чуть только кто попытается им напомнить о Христе, чуть только захочет внести хоть крупинку человеческого, так его сразу топором по голове, как отца Меня, всё из-под палки, всё, что плохо лежит, в карман, лучше вообще ничего не иметь, чем дрожать и ждать, что отнимут завтра, всё напоказ, куда ни ткни, всё лишь снаружи, всё обман, а внутри пустота, труха, как сварили когда-то ушат киселя, как засунули его в колодец, чтобы обмануть печенегов, вот мол, смотрите, нас голодом не заморишь, мы кисель из колодца черпаем, так с тех пор десять веков тот кисель и хлебают, всё никак расхлебать не могут, земли же согрешивши которей любо, казнить Бог смертью, ли гладом, ли наведеньем поганых, ли ведром, ли гусеницею, ли инеми казньми, аще ли покаявшеся будем, в нем же ны Бог велить жити, глаголеть бо пророком нам: «Обратитеся ко Мне всем сердцем вашим, постом и плачем», — да аще сице створим, всех грех прощени будем: но мы на злое ъзращаемся, акы свинья в кале греховнемь присно каляющеся, и тако пребываем, посади цветы — вытопчут, поставь памятник — сбросят, дай деньги на больницу для всех — построит дачу один, живут в говне, пьянстве, скотстве, тьме, невежестве, месяцами зарплату не получают, детям сопли не утрут, но за какую-то японскую скалу удавятся, мол, наше, не замай, а что здесь их? — чьё всё это? — у кого кулаки крепче, да подлости больше, тот всё и захапал, а если у тебя хоть немного, хоть на донышке ещё осталось человеческого достоинства, если тебя ещё до сих пор не сломали, значит, ещё сломают, потому что ни шага ты со своим достоинством здесь не сделаешь, здесь даже просто бросить взгляд на улицу — уже унижение, ты должен стать таким, как они, чтобы чего-то добиться, выть, как они, кусаться, как они, ругаться, как они, пить, как они, здесь всё будто создано, чтобы развращать, тому дай, этому сунь, а не дашь и не сунешь, так останешься, мудак, с носом, сам виноват, кто не умеет давать, тот ничего не получает, кому нечего воровать, тот ничего не имеет, кто хочет просто честно жить и никому не мешать, тот и вздоха не сделает, и если ты, не приведи Господь, не такой, как они, если есть в тебе хоть крупица таланта, ума, желание что-то узнать, открыть, изобрести, написать, сотворить или просто сказать, что ты не хочешь быть среди этих урок, что ты не хочешь принадлежать ни к какой банде, ты сразу станешь у них шибко умным, тебя заплюют, затрут, обольют помоями, не дадут тебе ничего сделать, убьют на дуэли, заставят жрать баланду во Владимирской пересылке, стоять у метро с пачкой сигарет и бутылкой водки, сожгут твою библиотеку, в школе твоего ребёнка затравят прыщавые ублюдки, в армии доведут сына до того, что не только себе пустит пулю в рот, но ещё и пятерых заодно уложит.
— Здесь нечего больше ждать, — повторяла Маша, закрыв глаза, сжимая ладонями виски, — на этой стране лежит проклятие, здесь ничего другого не будет, никогда не будет, тебе дадут жрать, набить пузо до отвала, но почувствовать себя человеком здесь не дадут никогда, жить здесь — это чувствовать себя униженным с утра до ночи, с рождения до смерти, и если не убежать сейчас, то убегать придётся детям, не убегут дети, так убегут внуки. («Взятие Измаила»)

Мы наслаждаемся знанием о сомнительности бытия как будоражащим дурманом, мы иннервируем им слегка прокисшее вино нашей сексуальности и превращаем его в игристое шампанское.
Словно бесформенный туман в осенней ночи, движемся мы в жестокости бытия, не зная, откуда и куда, — вечерний ветер, облако на небе имеют больше прав на существование, чем мы, — проходит столетие, но все остается без изменений, независимо от того, как мы жили. Будда или виски, молитва или проклятие, аскеза или разврат — все равно однажды нас всех зароют в землю, чему бы мы ни поклонялись: своему желудку или чему-то невыразимому, белой женской коже или опиуму — всё едино…

В каждой порции виски они чувствовали привкус смерти.

Мне нравится, как Джек Николсон в «Беспечном ездоке» пьет виски, а потом, помните, издает такой какой-то звук: «й-ип, й-ип, й-ип». Или Бельмондо в фильме «На последнем дыхании». Каждый раз, когда он видит фото Богарта, он касается своих губ. Или Брандо в «Крёстном отце»

Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.

Слишком много всего плохого, но хорошего виски недостаточно.

Есть люди, которые пишут такое прозрачное, как горное озеро с узкими берегами. Они сочиняют его и тут же прячут, чтобы никто, не дай бог, не топтал ногами, оно настолько тонкое, незаметное, как платье у короля, только настоящее, залетное, неземное, залетнее, чем-то насквозь заоблачным нас поящее.
Есть женщины, которые вьплядят столь прекрасными, что даже стыдно дышать с ними тем же воздухом, они на тебя посмотрят — ну только раз, на миг — и можно счастливым сдохнуть, и каждый вот сдыхал, они такие легкие, незнакомые, одновременно слабенькие и сильные — вот, кажется, только что ведь поил молоком ее, кормил с ладошки дольками апельсинными, она смеялась, думала что-то важное, спросила что-то типа: «Посуду вымыл ведь?», потом взглянула нежно глазами ~ влажными — и ты от счастья слова не можешь вымолвить.
Есть время — оно для каждого очень разное, когда становишься частью чего-то общего, допустим где-то на громком звенящем празднике, а может, в ночь пробираясь по лесу ощупью, твои движенья становятся слишком гшавньгми, и руки неловко застыли, мелодий полные, и значит, здесь твоя нота одна, но главная, сыграй ее, ну, пожалуйста, так, чтоб поняли.
Есть тот, у которого с нами одни лишь хлопоты, одни заботы, бессонницы и лишения, ему и так тяжело, он сжимает лоб, а ты и я глядим и ждем какого-то утешения, и ждем дороги правильной и единственной, так, чтоб пойти и выйти куда захочется. Стоит — замучен, тощ совсем, неказист — спиной, наверно, стонет — когда же все это кончится. А что поделать — сам ведь все это выдумал, копайся теперь в их обидах, изменах, ревности, он оглянулся и извинился — выйду, мол, вернусь и отвечу каждому по потребностям.
Сидит на крыльце и смотрит с испугом на руки — зачем все это, оно ж никому не нравится, а небо уже над ним разожгло фонарики и дышит холодом — ох, артрит разыграется.
А в доме пахнет лекарством, горелой кашею, болит висок и сердце стучит все глуше и… И он опускает голову, нервно кашляет и хрипловатым голосом: «Я вас слушаю…»

Напоминание миру о том, каким мощным ядерным арсеналом обладает Россия, сразу вызывает вопрос, не идем ли мы в сторону атомного конфликта. В последние десятилетия мы привыкли к мысли, что никто не стремится к атомному самоубийству, а сама игра этой картой — это как игра в русскую рулетку с пистолетом у виска.

Не надо было мне переходить с шотландского виски на мартини.

Такие слишком медовые эти луны, такие звезды — острые каблуки, меня трясет от каждого поцелуя, как будто губы — голые проводки, а мне бы попивать свой чаек духмяный, молиться молча каждому вечерку, меня крутили, жили, в ладонях мяли и вот случайно выдернули чеку, за это даже в школе бы физкультурник на год освободил от своей физры, меня жует в объятьях температурных, высинивает, выкручивает навзрыд, гудит волна, захлестывает за борт, а в глазах тоска, внутри непрерывный стон, но мне нельзя: апрель — у меня работа и курсовик пятнадцатого на стол.
Играю свои безвьшгрьшгные матчи, диктую свой отточенный эпилог, чтоб из Москвы приехал прекрасный мальчик и ткнулся носом в мой обожженный лоб. А дома запах дыма и вкус ванили, а дом-то мал и грязен, как я сама, а мне не написали, не позвонили, не приоткрыли тайные закрома. Таскаюсь по проспектам — как будто голой, да вот любой бери меня не хочу — и город цепко держит клешней за горло, того гляди задушит через чуть-чуть, приду под вечер, пью, залезаю в ванну, как тысячи таких же, как я, девиц, а что у вас немедленно убивало, здесь даже не хватает на удивить.
И это не любовь — а еще покруче, все то, что бьет наотмашь, издалека. Такие слишком синие эти тучи, такие слишком белые облака.
Ребята, мой плацдарм до травинки выжжен, разрытые траншеи на полдуши. Ребята, как же я вас всех ненавижу, всех тех, кто знает, как меня рассмешить. Вы до конца на мне затянули пояс, растерли закостенелое докрасна, а после — все, свободна, билет на поезд, и поезжай в свой Питер. А в нем весна.
Но мне в большом пакете сухпай на вынос отдали, нынче кажется, все на свете, мне б успокоить это, что появилось, хоть выносить, оставить в себе до смерти. Да вы богатыри — ведь пробить непросто махину эту — а по последней версии, сто шестьдесят четыре живого роста, полцентнера почти неживого веса. Да, я вернусь когда-нибудь, да, наверно, опять вот так, минуточкой, впопыхах, но у тебя очки и немножко нервно, и волосы — специально, чтоб их вдыхать.
И как я научилась при вас смущаться и хохотать до привкуса на губах, как вы так умудряетесь помещаться в моей башке, не большей, чем гигабайт? В моих руках, продымленных узких джинсах, в моих глазах, в прожилочках на висках — как удалось так плотно расположиться и ни на миг на волю не отпускать? А жизнь совсем иначе стучит и учит — не сметь считать, что где-нибудь ждут-грустят. Как вы смогли настолько меня прищучить, что я во сне просыпаюсь у вас в гостях? Ведь я теперь не смогу уже по-другому, закуталась в блестящее волокно. Такие слишком длинные перегоны, такой свистящий ветер через окно.
Уйдите и отдайте мое хмельное, земное одиночество, мой фетиш. А может быть, я просто немножко ною, чтобы проверить, все ли ты мне простишь.

Рай там, где дует настоящий ветер — где можно поздно ложиться спать, веселиться, быть диким, пить виски, гонять по пустым улицам и не иметь в голове ничего, кроме желания любить кого-то и не быть арестованным.

Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому ? во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые кажутся живыми и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он им стал. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, отвергали, ниспровергали. А молодой Советской России этот неистовый конструктор, неутомимый селектор был куда нужнее, чем многие сладкопевцы. Не могу не вспомнить ещё раз моих парижских лет. Валерий Яковлевич меня поддержал; даже его упрёки помогали мне жить. При первой нашей встрече Брюсов заговорил о Наде Львовой ? рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года). Записал я также: «Жизнь у него на втором плане», ? может быть, думал при этом о Наде, может быть, о революции; но уже наверно помнил его слова о том, что «всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов.»

Я к виску приложу пистолет.
На курок нажимать не стану.
Весомого повода пока еще нет.
Но греховные мысли кружат неустанно!

Ирландские свитера, запах старого дерева, запах виски, месса воскресная, запах пороха, крови, бойня в квартире и бойня, откуда привозят туши на задний двор мясной лавки, куда ходят крайне развязные британские фермерши.

Камин и беседы. И библия, ужины, почти насильно скармливаемые, чтоб назавтра было из чего строить мышцы.

Монтаж картинок в моей голове.

Монтаж скал ирландских на итальянской скале.

И всё – о любви.

Всё – о яхтах, музыке, удовольствии.

Нет.

Блаженстве.

И благодарности. Я тишайше благодарен вам, Colin the Butcher, sir.

I’ll play it hard and live it light.

И усталость во мне – наслаждение.

С виски покончено: сух, как пробка. Не хотел бы начинать с исповеди, но алкоголь унес многих моих друзей и жен… От меня, то есть, унес, не вообще. Пьянство — оно превращает человека в карикатуру. Становишься слишком похож сам на себя.

Я люблю виски и всегда любил, потому я никогда его не пью.

Интересно, вы бы также лениво проживали свою жизнь как сейчас, верили в проблемы, в обстоятельства которые мешают, много думали вместо действий, жили без любви, если б у вашего виска было дуло пистолета сейчас? Не тратьте время на весь этот бред — живите полной жизнью здесь и сейчас, любите, творите и делйте что хотите прямо сейчас. Ведь сейчас — единственное, что существует… Живите так, как будто завтра не наступит никогда…

Лечить зависимость от героина метадоном — то же самое, что лечить бурбоном пристрастие к шотландскому виски

Чтобы понять, как эти растения [тропические орхидеи] пахнут, нужно вскипятить виски и понюхать его, укрывшись с головой одеялом.

«Змей занялся Евой, потому что Адам для него не добыча.

Адам готов был отсосать просто за эти морщинки недо-улыбки у его глаз.

Am I?

You are, sir.

You are.

…getting to be a habit with me…

И то – хорошо.

То – восхитительно.

Музыка билась в висках.

Или в венах.

Или в текиле.»

Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.

Легкая музыка виски, попадающего в бокалы, сделала приятный перерыв.

Есть пилоты, которые точно знают, сколько виски им требуется по окончании рейса. Я же попросту заливаю его внутрь, пока сердце не всплывёт на положенное место.

Виски, лёд, черное пятно Централ-парка из окон, белый рояль,
захмелевшая Элис мяукает под переборы клавиш,
ты снимаешь с меня галстук, запонки,
пахнешь сигарами,
голова пустая,
голова расслабленная –
we have more than all –
always had it.
We’re blessed.
И это как ртуть, как свинец – попав в кровь – никогда и ничем – не вывести больше.
Не вывести это счастье.
Влажный Бейрут на моих ключицах.
Случайно – опять квартал «фонарей».
Ползти по извилистой улочке, «бабочки» облепляют машину – дешевый парфюм, надежда в глазах.
Лунная ночь.
Опьяненность Нью-Йорком в Бейруте.
I might have loved you, Alice.
I might even love you now.
I might.

— Франц Вертфоллен, "Заметки для Штази. Ливан"

Абсолютное оружие готово. Взведённый пистолет уже приставлен к виску каждого жителя планеты, независимо от его национальности, гражданства или религии. Оружие, которое невозможно применить в войне. Оно пригодно только для глобального террора. Но, раз оно создано, оно обязательно сработает. Через 10 лет, через 20, через 50… Не важно. Целые поколения могут родиться и вырасти в рабстве под страхом полного уничтожения. Зачем? Почему бы не закончить это прямо сейчас? Сразу. Без каких-либо дополнительных условий…

Это чистый виски?
— Нет, разбавленный. Водкой.

Возможно, нет никакого рая. Или всё это — пустая болтовня, продукт безумного воображения ленивой пьяной деревенщины откуда-нибудь из Алабамы, чьё сердце переполнено ненавистью, но кто нашёл способ жить там, где дует настоящий ветер — где можно поздно ложиться спать, веселиться, быть диким, пить виски, гонять по пустым улицам и не иметь в голове ничего, кроме желания любить кого-то и не быть арестованным.

Это музыка, страсть, другие прекрасные вещи, мода,
виски, чтобы притворятся взрослым. Ну, мамочка, поцелуй меня.

Любовь движет миром, да, но виски вращает его вдвое быстрее.

Виски поседели.
Морщины на теле.
Нерв на пределе.
Держусь еле еле.
Но не сдаюсь…
Снова «сука» напьюсь!

Что произойдёт, если все дремучие, тупые, лицемерные законы, принятые насосавшимися виски законодателями разных штатов, на самом деле начнут применяться, да еще вместе со всеми федеральными и городскими законами? Если каждого бизнесмена, недоплатившего один доллар налогов, задержат и посадят в тюрьму? Если задержат и посадят всех, кто нарушил закон о наркотиках? Если задержат и посадят всех нарушителей законов, запрещающих секс между взрослыми людьми по обоюдному согласию? Сколько человек окажутся за решёткой?

Я не пью воду — в ней срут и ***утся рыбы, принесите мне виски!

Я всегда верил в этот мир. Когда мне было 15, меня ограбили – приставили к виску пистолет, бросили на пол. Не важно, как каким уродливым или тупым кажется мир, я верю в него. И то, что после трагедии 11 сентября, мы собрали MCR, только укрепило мою веру.

Госпожа, кстати, Мадонна… Опять-таки, после этого надо мной очень многие люди смеялись, говорили, что я, ну просто откровенно «вот» (покрутила пальцем у виска). Вы знаете что, я говорила, говорю и буду говорить. Жаль, что я не могу сказать ей лично, потому что, конечно, кто такая Елена Ваенга – и кто такая Мадонна… Вы знаете, я считаю, что стриптизу – место в стриптизе, а на сцене не надо хотя бы раздеваться. То есть для меня вот это очень много что значит. Петь – пожалуйста, но голой бегать – это в стриптиз-бар. И я надеюсь, что и я, и мои дети будут так рассуждать.

Что менялось? Знаки и возглавья.
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах — дурь самодержавья,
Взрывы революции в царях.
Вздеть на виску, выбить из подклетья,
И швырнуть вперёд через столетья
Вопреки законам естества —
Тот же хмель и та же трын-трава.
Ныне ль, даве ль — всё одно и то же:
Волчьи морды, машкеры и рожи,
Спёртый дух и одичалый мозг,
Сыск и кухня Тайных Канцелярий,
Пьяный гик осатанелых тварей,
Жгучий свист шпицрутенов и розг…

Львов был мелким почтовым служащим, жил на казённой квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда её арестовали, ей ещё не было семнадцати лет, и согласно закону её вскоре выпустили до судебного разбирательства на поруки отца. Она ответила жандармскому полковнику: «Если вы меня выпустите, я буду продолжать моё дело». Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Я издевался над увлечением Нади, говорил, что стихи — вздор, «нужно взять себя в руки». Несмотря на любовь к поэзии, она прекрасно выполняла все поручения подпольной организации. Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачёсанными назад русыми волосами. Старшая сестра, Маруся, относилась к ней с уважением. Училась Надя в Елизаветинской гимназии, в шестнадцать лет перешла в восьмой класс и кончила гимназию с золотой медалью. Я часто думал: вот у кого сильный характер!..
Мы расстались в конце 1908 года (я видел её перед моим отъездом за границу). Я начал писать стихи в 1909 году, а Надя год спустя. Не знаю, при каких обстоятельствах она познакомилась с В.Я. Брюсовым. В 1911 году Валерий Яковлевич посвятил стихотворение Н. Львовой; он писал:
* Мой факел старый, просмолённый,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажжённый,
Любовно подаю тебе.
В феврале следующего года Надя писала: «Мне всё равно, мне всё равно. Теперь больше, чем когда-либо… Тебя приветствую, моё поражение».
Осенью 1913 года вышли две книги: «Старая сказка» Н. Львовой и «Стихи Нелли» без имени автора, посвящённые Н. Львовой, со вступительным стихотворением Брюсова, который был автором анонимной книги.
Брюсов говорил:
* Пора сознаться я — не молод; скоро сорок…
Наде было на восемнадцать лет меньше. Она писала:
* Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.
Эти строки написаны осенью 1913 года, а 24 ноября Надя покончила жизнь самоубийством. Она переводила стихи Жюля Лафорга, который писал о невыносимой скуке воскресных дней; в одном из его стихотворений школьница неизвестно почему бросается с набережной в реку. Брюсов часто говорил о самоубийстве, над одним из своих стихотворений он поставил как эпиграф тютчевские слова:
* И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
А Надя застрелилась… В предисловии к посмертному, дополненному изданию «Старой сказки» я прочитал: «В жизни Львовой не было значительных внешних событий.»

Я думаю, твоя. На самом деле, я тоже не помню. Но я помню, как мы с тобой уговорили бутылку виски, которую ты взял с собой на сцену, когда получил заслуженную награду. Это был прекрасный вечер.

«Дай мне, страннику вымерзшему немного тепла,

обними.

Обними, Мария!

Болят внутренности мои.

Дай прильнуть виском гулким к коленям твоим святым.

Самое верное имя тебе – нежность.

Исцели меня целостностью любви своей.

Ибо ничего у меня нет,

и никогда не будет,

кроме моментов чуда,

когда я к кому-то –

ну хоть к кому-то – испытываю

любовь.»

Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому ? во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые кажутся живыми и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он им стал. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, отвергали, ниспровергали. <…> При первой нашей встрече Брюсов заговорил о Наде Львовой ? рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года). Записал я также: «Жизнь у него на втором плане», ? может быть, думал при этом о Наде, может быть, о революции; но уже наверно помнил его слова о том, что «всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов.»

Я хороший певец, особенно по ночам и после третьего виски. Но я ужасно танцую.

И открылось мне – я до сих пор не знаю, куда иду,
Но слово мое древнее всех пиктограмм Перу.
Пламя ревет для меня, чтоб я слышал в огне барабан.
Пепел, зола и уголь летят по моим стопам,
Хоть плоть моя, как была, так осталась – соль и песок.
Абсолют никогда не войдет ни в один человечий висок.

И, пожалуй, то повод для неизбывного счастья.

Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому ? во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые кажутся живыми и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он им стал. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, отвергали, ниспровергали. <…> При первой нашей встрече Брюсов заговорил о Наде Львовой ? рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года). Записал я также: «Жизнь у него на втором плане», ? может быть, думал при этом о Наде, может быть, о революции; но уже наверно помнил его слова о том, что «всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов.»

А когда ты съёжишься, как побитая собака,
Гладя твои седеющие виски,
Я не признаюсь, как ночью я плакала,
Обдумывая месть под шприцем тоски.

Вулкан — не либидо, его бутылкой виски не разбудишь.

Виски со льдом — веселье, лёд к вискам — похмелье.

Плохого виски не бывает. Просто некоторые сорта виски лучше других…

Оцените статью
Добавить комментарий