Федор Сологуб: Актуальные: цитаты

Сам заблеял, таково жалобно, словно баранчик, — сам засмеялся, и сестренку насмешил. И взяла его Аниска за плечи, опрокинула на спину, повалила на землю, — все блеял Сенька. Полоснула Аниска ножом по Сенькину горлу. Затрепыхался Сенька, захрипел. Кровь, — широкая, красная, — хлынула на его белую рубашонку и на Анискины руки. Кровь была теплая да липкая, Сенька затих.
— Баранчик, баранчик! — закричала Аниска, и засмеялась.
А самой с чего-то холодно стало.
— Ну, вставай, что ли, Сенька!

Нет ничего странного в том, что молодой чиновник Леонтий Васильевич Ельницкий влюбился в молодую мещанскую девушку Зою Ильину. Она же была девица образованная и благовоспитанная, кончила гимназию, знала английский язык, читала книги, и давала уроки. И, кроме того, была очаровательна. По крайней мере, для Ельницкого. Он охотно посещал ее, и скоро привык к тому, что вначале тягостно действовало на его нервы. Скоро он даже утешился соображением, что как никак, а все же Гавриил Кириллович Ильин, Зоин отец, был первым в этом городе мастером своего дела. Гавриил Кириллович говорил:
? Дело мое не какое-нибудь эфемерное. Это вам не поэзия с географией. Без моего товара и один человек не обойдется. И притом же дело мое совершенно ? чистое. Гроб не пахнет, и воздух от него в квартире крепкий и здоровый. Зоя часто сидела в складочной комнате, где хранились заготовленные на всякий случай гробы. Одетая пестро и нарядно, ? у отца много оставалось атласа, парчи и глазета, ? и даже со вкусом, Зоя часто звала туда и своего друга.

Ложе влажное долин, ?
Будет нашими войсками
Взят заносчивый Берлин.

В ту же ночь молодой солдат, убивший Мафальду, вошел в ее дом. Как случилось, что его никто не заметил и не остановил, не знаю.
Он приблизился к телу Мафальды, лежащему на кровати, – еще не был сделан гроб для покойницы, – и лег рядом с нею под ее покрывалом. И, мертвая, разомкнула для него Мафальда свои холодные руки и обняла его крепко, и до утра отвечала его поцелуям поцелуями холодными и отрадными, как утешающая смерть, и отвечала его ласкам ласками темными и глубокими, как смерть, как вечная узорешительница смерть.
Когда взошло солнце и знойными лучами пронизало сумрак тихого покоя, в этот страшный и томный, в этот рассветный час в объятиях обнаженной и мертвой Мафальды, царицы поцелуев, под ее красным покрывалом умер молодой воин. Разъединяя свои объятия, в последний раз улыбнулась ему прекрасная Мафальда.

Кинжал не нужен для того,
Кто хочет умереть.
Совсем не надо ничего,
Чтобы дотла сгореть. Созреешь к смерти, и придет
Стремительный недуг,
Тебя, как столб гнилой, качнет,
И наземь рухнешь вдруг.

Пожрал друга своего царь Метейя, обратившийся в зверя. Вельможи и старейшины радовались и славили царя Метейю. Говорили они, упоенные злобною радостью:
— Дивное чудо сотворили великие боги в знак милости к нашей стране. Возлюбленному царю нашему Метейе дали они грозный облик зверя, чтобы его страшные когти и могучие челюсти сокрушали кости его врагов, как хрупкий, хрустящий тростник.
И водили зверя по улицам на страх трепещущим врагам. Блистающею диадемою увенчана была голова зверя, алмазное ожерелье висело на его шее, яркие яхонты и блистающие изумруды сверкали в рыжей звериной шерсти. Благоуханными цветами нагие девы осыпали путь зверя, — и облит был жаркою кровью его страшный след. Народ повергался ниц перед высоким зверем, и зверь выбирал себе добычу среди покорно склоненных и нежные пожирал тела юношей и дев.

Так разговаривал Тишков всегда, если речь шла не о деле его собственном. Он бы смертельно надоел всем, но к нему привыкли и уже не замечали его бойко произносимых скороговорок; только на свежего человека иногда напустят его. Но Тишкову было все равно, слушают его или нет; он не мог не схватывать чужих слов для рифмачества и действовал с неуклонностью хитро придуманной машинки-докучалки. Долго глядя на его расторопные, отчетливые движения, можно было подумать, что это не живой человек, что он уже умер, или и не жил никогда, и ничего не видит в живом мире и не слышит ничего, кроме звенящих мертво слов.

В дни оскудения затейливые постройки в имении не ремонтировались, скот убывал, хлеб сбывали спешно и дешево, лес за бесценок продавался на сруб, рабочие не могли добиться уплаты зажитых денег. Зато в веселые дни, после смерти какого-нибудь родственника, в имении все оживало. Являлись артели плотников, каменщиков, кровельщиков, маляров. Энергично и быстро осуществлялись фантастические затеи. Деньги тратились щедро, без расчета.

Два тельно-алые стекла.
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.

Угасло ли это низменное влечение теперь, он еще не знал, но уже уверен был в его незаконной природе. Заманчиво было бы бросить Клавдии год, два жгучих наслаждений, под которыми кипела бы иная, разбитая… ее любовь. А потом — угар, отчаяние, смерть… Так представлялось ему будущее, если бы он сошелся с Клавдиею… Чувствовалось ему, что невозможна была бы мирная жизнь его с нею, — слишком одинаковым злобным раздражением отравлены были бы оба, — и, может быть, оба одинаково трудно любили тех, от кого их отделяло так многое…
Но отчего же все-таки он, усталый от жизни, не взял этого короткого и жгучего полусчастья, полубреда? Что из того, что за ним смерть? Ведь и раньше знал он, что идет к мучительным безднам, где должен погибнуть! Что отвращало его от этой бездны? Бессилие? Надежда?

Омраченные и стыдящиеся, вышли Эдвига и Адельстан от графа, но радость любви все же ликовала в их сердцах.
Сначала оба они были счастливы. Но скоро и Эдвигу и Адельстана утомили ласки по чужой воле, ибо любви ненавистно всякое принуждение, — и утомили даже до взаимной ненависти. И оба они стали помышлять о том, как бы избавиться им от сладких, но тягостных оков любви, повелеваемой господином.
«Убью графиню!» — думал Адельстан.
«Убью пажа!»

Ванда надписывала конверт. Вдруг ей стало неловко и жутко. Она подняла голову, — все подруги смотрели на нее с тупым, странным любопытством. По их лицам было видно, что есть еще кто-то в комнате. Ванде сделалось холодно и страшно. С томительной дрожью обернулась она, забывая даже прикрыть конверт. За ее спиной стояла Анна Григорьевна и смотрела на ее тетради, из-под которых виднелось письмо. Глаза ее злобно сверкали, и клыки страшно желтели во рту под губой, вздрагивавшей от ярости.
Ванда сидела у окна и печально глядела на улицу. Улица была мертва, дома стояли в саванах из снега. Там, где на снег падали лучи заката, он блестел пышно и жестоко, как серебряная парча нарядного гроба.
Ванда была больна, и ее не пускали в гимназию. Исхудалые щеки ее рдели пышным неподвижным румянцем. Беспокойство и страх томили ее, робкое бессилие сковывало ее волю. Она привыкла к мучительной работе червяка, и ей было все равно, молчит ли он или грызет ее сердце. Но ей казалось, что кто-то стоит за ней, и она не смела оглянуться. Пугливыми глазами глядела она на улицу. Но улица была мертва в своем пышном глазете.
А в комнате, казалось ей, было душно и мглисто пахло ладаном.

Одно из привычных наших чувств ? зависть. Очень нехорошее это чувство. Мелкое, негодное чувство, недостойное человека со сколько-нибудь развитым самолюбием. Оно предполагает большую слабость: завидуем другому, у кого есть то, чего у нас нет и чего мы не надеемся получить. Бессильны получить. Потому и завидуем. И напрасно подчас завидуем. По пословице: «В чужих руках ломоть больше кажется». А поглядишь, и ломоть вовсе не так уж велик, да и нам никто не мешает обзавестись таким же, а то и побольше. «У сусiда хата бiла, у сусiда жинка мила», поёт унылый хохол и жалуется, что «нема хатки, нема жинки». Так. Что ж, завести бы свою «жинку», выбелить бы свою «хатку». Да уж где нам. Сиротинки мы, всеми обиженные. Вот у наших соседей всё есть, и всё хорошо. Кто-то наделил их всеми благами, а нас этими благами обделил, ? кто? Долго, мучительно и бессильно завидовали мы Западной Европе, её широкому просвещению, её гордым правам. Теперь завидуем столь же мучительно, ? и неужели столь же бессильно?

Подобно тому, как в природе кое-где встречаются места безнадежно унылые, как иногда восходят на земных просторах растения безуханные, не радующие глаз, ? так и среди людских существований бывают такие, которые как бы заранее обречены кем-то недобрым и враждебным человеку на тоску и на печаль бытия. Будет ли виною тому какой-нибудь телесный недостаток, иногда совершенно незаметный для света, да зачастую забываемый и самим обладателем этого недостатка, плохое зрение, слабые легкие, маленькая неправильность в строении какого-нибудь органа, или что-нибудь иное, ? или слишком нежная, слишком восприимчивая ко всем впечатлениям душа с самого начала своего сознательного бытия поражена была почти смертельно какими-нибудь безобразными, грубыми выходками жизни, ? как бы то ни было, вся жизнь таких людей является сплошною цепью томлений, иногда с трудом скрываемых. Кто из людей, знающих свет, не встречал таких людей, и кто не удивлялся их странной, капризной неуравновешенности! Такою обреченною всегда томиться душою обладал некий петербуржец, Алексей Григорьевич Курганов.

Оцените статью
Добавить комментарий