Зинаида Николаевна Гиппиус: цитаты

О тёплый, о розово-белый

У надежды глаза так же велики, как и у страха.

Свобода, ты – самое прекрасное из моих мыслей.

Мама, это ты про кого «утопить»? — спросила я.

Люблю свои письма, ценю их – и отсылаю, точно маленьких, беспомощных детей под холодные, непонимающие взоры. Я никогда не лгу в письмах. Никто не знает, какой кусок мяса – мои письма!

Взывать к чуду — развращать волю.

Вечером Ян и З. H. долго спорили о Толстом и Достоевском. Они спорили хорошо, давали друг другу говорить; Ян доказывал, что у Толстого такие-же глубины, как у Достоевского, и что он тоже всего касался. З.Н. утверждала, что Толстой гармоничен, а Достоевский нет и поэтому Достоевский сумел коснуться тех тёмных сторон человека, которых Толстой не касался, и привела пример шигалевщины. Ян говорил, что Толстой всегда думал о смерти, а Достоевский нигде не писал о ней. З.Н. возразила на это, что Достоевский как бы перешагнул смерть и думал о том, что дальше, пример: Зосима. Затем З.Н. доказывала, что Толстой, отрицая государство, не дал форму, тогда как Достоевский дал, сказав, что государство должно превратиться в церковь.

Есть люди, которые как будто выделаны машиной, на заводе, выпущены на свет Божий целыми однородными сериями, и есть другие, как бы «ручной работы», — и такой была Гиппиус. Но помимо её исключительного своеобразия я, не колеблясь, скажу, что это была самая замечательная женщина, которую пришлось мне на моём веку знать. Не писательница, не поэт, а именно женщина, человек, среди, может быть, и более одарённых поэтесс, которых я встречал.
Думаю, что в литературе она оставила след не такой длительный и прочный, не такой яркий, как принято утверждать. Стихи её, при всём её мастерстве, лишены очарования. «Электрические стихи», — говорил Бунин, и действительно, эти сухие, выжатые, выкрученные строчки как будто потрескивают и светятся синеватыми искрами. Однако душевная единственность автора обнаруживается в том, что стихотворение Гиппиус можно без подписи узнать среди тысячи других. Эти стихи трудно любить — и она знала это, — но их трудно и забыть. В статьях — хотя бы в тех, которые подписаны псевдонимом Антон Крайний, — по общему мнению, сложившемуся ещё задолго до революции, будто бы сказывается её необыкновенный ум. И в самом деле, она была необыкновенно умна. Но гораздо умнее в разговоре, с глазу на глаз, когда она становилась такой, какой должна была быть в действительности, без раз навсегда принятой позы, без высокомерия и заносчивости, без стремления всех учить чему-то такому, что будто бы только ей и Мережковскому известно, — в разговоре с глазу на глаз, когда она становилась человеком ко всему открытым, ни в чём, в сущности, не уверенным и с какой-то неутолимой жаждой, с непогрешимым слухом ко всему, что за неимением другого, более точного термина приходится назвать расплывчатым словом «музыка».
В ней самой этой музыки не было, и при своей проницательности она не могла этого не сознавать. Иллюзиями она себя не тешила.

Он принял скорбь земной дороги

Не разлучайся, пока живёшь

Жестокость – не крепость, а полуслабость. Жестокой быть легче, чем твердой и мудрой.

Беспощадна моя дорога,
Она меня к смерти ведёт.
Но люблю я себя, как Бога, —
Любовь мою душу спасёт.

Стихи я всегда пишу, как молюсь, и никогда не посвящаю их в душе никаким земным отношениям, никакому человеку.

Чудесной, последней любви нет; так наиболее близкая к ней – неразделенная, т. е. не одинаковая, а разная с обеих сторон.

Убью боль оскорблений, съем, сожгу свою душу. Тогда смогу выйти из пепла неуязвимой и сильной.

Я не фаталистка. Я думаю, что люди (воля) что-то весят в истории. Оттого так нужно, чтобы видели жизнь те, кто может действовать.

Были вчера у Мережковских. Долго сидели с Гиппиус. Она по внешности ещё интересная женщина. Держится просто, но с сознанием собственной славы. Сначала почти не замечала меня, потом удостоила несколькими фразами.
Она сказала, что теперь нет политики, т.к. «жизнь стала политикой». Верит в поход Савинкова: «Нужно побеждать большевиков их же способами, а не регулярными войсками.»

Они четой растут, мои нежные

Полотенца лунно-зелёные
На белом окне, на полу.
Но желта свеча намоленая
Под вереском, там, в углу.
Протираю окно запотелое,
В двух светах на белом пишу…
О зёленое, жёлтое, белое!
Что выберу?..
Что решу?..

Зинаида Гиппиус была когда-то хороша собой. Я этого времени уже не застала. Она была очень худа, почти бестелесна. Огромные, когда-то рыжие волосы были странно закручены и притянуты сеткой. Щёки накрашены в ярко-розовый цвет промокательной бумаги. Косые, зеленоватые, плохо видящие глаза.

Как-то в одном моём стихотворении её остановили слова о приснившемся мне тигрёнке, когда я была ещё маленькой девочкой. Он помогал мне плести косичку.

Глубокое знание, что идешь неправедным путём – несомненно, тихо, но верно – обессилит меня. Не дойду до конца, не дам свою меру. Это уже теперь, когда думаю о будущем, давит меня. А теперь ещё так много живой силы во мне. Я уйду в дух – непременно – и дух разлетится, как легкий пар. О, я не за себя страдаю! Мне себя не жаль. Мне жаль То, чему я плохо послужу.

Моя нежность, моё чувство ответственности, моё желание силы в другом – остались; но веры нет, а потому разлад души и некоторое недоуменное состояние. Что же, мыслям изменить? Отказаться от последних желаний тела и души во имя того, что есть и что не нравится? Этой жертвы просит моя человеческая жалость к себе, моя нежность, моя слабость. Но смею ли?

Странно, что я так… робка во всех движениях. Точно внешние путы на мне всегда. Мне стоит величайших усилий воли то, что я считаю нужным, праведным и чего сама хочу. Это даже не робость. Это – какая-то тяжесть, узы тела, на теле; какое-то мировое, вековое, унаследованное отстранение себя от тела, оцепенелость тела, себя от тела, несвобода движений.

Боль оскорбления, чем глубже, тем отвратительнее, она похожа на тошноту, которая должна быть в аду.

Иногда мне кажется, что есть, должны быть люди, похожие на меня, не удовлетворённые формами страсти, ни формами жизни, желающие идти, хотящие Бога не только в том, что есть, но в том, что будет. Так я думаю. А потом я смеюсь. Ну, есть. Да мне-то не легче. Ведь я его, такого человека, не встречу. А если встречу? Разве, чтоб «в гроб сходя благословить». Ведь через несколько лет я буду старухой (обозлённой прошлым, слабой старухой). И буду знать, что неверно жила.

Любить меня – нельзя…
Я ни к кому не прихожусь. Рассуждаю, а в сердце зверь и ест моё сердце. Не люблю никого, когда у меня боль. Не люблю – но всех жалею.

Она хотела казаться тем, чем в действительности не была. Она прежде всего хотела именно казаться. Помимо редкой душевной прихотливости тут сыграли роль веяния времени, стиль и склад эпохи, когда чуть ли не все принимали позы, а она этим веяниям не только поддавалась, но в большой мере сама их создавала. <…

Опять приехал этот противный Василий Иванович.

Мы увидали ровный, сильно удлинённый четырёхугольник, довольно большой, больше двора. Он был похож на сад, потому что кругом вились лабиринтом узкие песчаные дорожки. Одна шла вдоль ограды, другая, пошире, к заколоченной террасе дома. Ограда везде была ровная, глухая, сплошная, только в левой стороне, ближе к дому, чернела дверка, в которую мы вошли. Недалеко от ограды была врыта в землю каменная цистерна, в ней, пониже сырой зелени на боках, тяжело лежала тинная вода. В саду не было ни деревьев, ни обычных цветов: вдоль всей ограды, и по бокам других дорожек, и около цистерны стояли громадные зеленоватые кадки с железными обручами. Из кадок шли, корчась, коробясь, виясь по песку или торча вверх, мясистые члены бесконечных кактусов. Я видел небольшие кактусы прежде и никогда не верил, что они — растение.

Грех только один – самоумаление. Вижу, как гибнут от него те, кто могли бы не только себя спасти, но и других. И вянут, вянут бедные цветы… Как им сказать? Как им помочь? Ведь и я не сильна, пока одна.

Люди меня не любят, не верят, боятся, — я не могу им помочь, а они – мне. Что же я напрасно ломаю себя – или ломаюсь?

Принудительная война, которую ведёт наша кучка захватчиков, ещё тем противнее обыкновенной, что представляет из себя «дурную бесконечность» и развращает данное поколение в корне, — создаёт из мужика «вечного» армейца, праздного авантюриста.

Время срезает цветы и травы
* У самого корня блестящей косой:
Лютик влюблённости, астру славы…
* Но корни все целы — там, под землей.

Нет, жизнь груба, — не будь чувствителен

Вера неотделима от любви. Да пусть. Поверю, а действовать стану по знанию, а не по вере.

Конечно, ошибка, но не каюсь, и она была нужна.

Моя душа без покровов, пыль садится на неё, сор, царапает её всё малое, невидимое, а я, желая снять соринку, расширяю рану и умираю, ибо не умею (ещё) не страдать.

Это все неловкие слова, по ним нельзя понять, что такое для меня, после всей жизни, значили слова: признать себя обыкновенной женщиной, сделать себя навсегда в любви, как все. Около этой мысли – какой сонм страхов, презрений, привычек…
Я была все-таки в безумии, решаясь подчиниться желанию тела. И ничего не узнала. Как это отделять тело от души? А если тело – без души не пожелало? Вот и опять все неизвестно.

Чтобы выйти из своей темницы, надо разбить себя.

Небеса унылы и низки

Как-то зашёл у нас разговор об одной общей знакомой, очень религиозной и чрезвычайно боящейся страшного суда.

И сегодня – такое голое, такое слишком личное во мне страдание.
Переживем, решим – в безмолвии.

Прочла «Дневник» Гиппиус. Как всё интересно, что относится к России.
Ян сказал: — Вот Гиппиус интеллигентная женщина, а Наташа и Тэффи неинтеллигентные, хотя Тэффи умна, умнее Гиппиус. Но все они — не добрые.

Поэты, не пишите слишком рано

Душу мою ело чувство без названия.

Идя тогда домой из редакции, я думала: вот человек, с которым я обречена на вечные оплошности, потому что если у него и было что-нибудь ко мне – то… он только лежал у моих «ног». Выше моих ног его нежность не подымалась. Голова моя ему не нужна, сердце – непонятно, а ноги казались достойными восхищения. Вот и всё.

И оправдания мне ни для чего не нужно. И это абсурд – оправдание. Оправдания настоящему хочешь, только когда намерен делить его, неизменно; значит – оправдания стоянию? Его не может быть. А оправдания прошлому – уже есть, если есть хотенье движения к изменности. Но это – как бы «прощение». Значит, оправдания вообще никакого нет, и слова этого нет.

Надежда клятая ? упорна,
Свиваются нити в клубок…
О белые, хрупкие зёрна,
О жадный миндальный цветок!

Отчего, однако, человек никогда не ценит того, что ему на долю хорошего даётся? А потом жалеет.

Оцените статью
Добавить комментарий