Белый, белый, белый, белый…
Не всё ли мне равно, что где-то там, далёко
Воспоминанья — искристый алмаз
Вновь я хочу всё изведать, что было: Ужас, и скорбь, и любовь! Вновь я хочу всё изведать, что было, Всё, что сжигало мне кровь! Вновь я хочу всё изведать, что было, И ? чего не было ? вновь!.. Брюсов написал «хочу» и действительно «изведал» новое чувство и новую любовь к молодой поэтессе Надежде Львовой. Брюсов пополнил любовный опыт, а Надя… В 1913 году она покончила жизнь самоубийством. Вот вам и «ужас, и скорбь, и любовь.»
Любовь, которая ведёт нас к смерти.
? Он, как чистый спирт в девяносто градусов; его, чтоб пить, надо ещё во как водой разбавить!
Но Брюсов, помилуйте!
Мой факел старый, просмолённый,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажжённый,
Любовно подаю тебе.
А когда ты съёжишься, как побитая собака,
Гладя твои седеющие виски,
Я не признаюсь, как ночью я плакала,
Обдумывая месть под шприцем тоски.
Кажется, я назвала Вас развратным
Но, когда я хотела одна уйти домой, —
Я внезапно заметила, что Вы уже не молоды,
Что правый висок у вас почти седой, —
И мне от раскаянья стало холодно.
«Быть может, всё в жизни лишь средство
Лишь ты со мной, мой стих послушный
Ты проходишь мимо, обманувший…
Ах ты, ну ты, ножки гнуты
И нет тебя в душе по-новому покорной…
Пусть завтра вновь тоска окрасит взор —
Сегодня так хорош седой простор,
Так хорошо с другим из чаши ночи чёрной
Пить лунный отравляющий ликёр.
Гаснут дни тревожные тающей зимы…
Поверьте, я — только поэтка.
Ах, разве я женщина? Я только поэтка…
Мне как-то не жаль, что одна я
Львов был мелким почтовым служащим, жил на казённой квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда её арестовали, ей ещё не было семнадцати лет, и согласно закону её вскоре выпустили до судебного разбирательства на поруки отца. Она ответила жандармскому полковнику: «Если вы меня выпустите, я буду продолжать моё дело». Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Я издевался над увлечением Нади, говорил, что стихи — вздор, «нужно взять себя в руки.»
Напрасно я моей весны ждала!
Снега кругом лежат – мертвы и безучастны,
И синяя томительная мгла
С высот спокойных строго снизошла,
Кольцом сомкнула путь – недвижна и бесстрастна. <…>
* Сверканья дня, куда мечта звала,
Мне не увидеть, нет! Я падаю, безгласна…
О, солнце, солнце! Я тебя ждала
Напрасно!
Зачем Вы со мною, Вы — нежный, Вы — радостный, юный?…
Пора сознаться я — не молод; скоро сорок…
О, пусть будет больно, мучительно больно!..
Что мою любовь Вы растоптали сами,
Что в душе только презренье и брезгливость…
Вы как-то сжались под моими словами,
Да изредка взглядывали по-детски боязливо!
Если не ошибаюсь, в тот же вечер я в первый (и единственный) раз увидела поэтессу Львову. Невысокого роста, в синем, скромном, чёрно-глазо-брово-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка. Встречный, к брюсовскому наклону, подъём. Совершенное видение мужчины и женщины: к запрокинутости гордости им — снисхождение гордости собой. С трудом сдерживаемая кругом осчастливленность.
Он — охаживал.
Я плачу одна над стихами Верлэна…
Мне больше ничего не надо.
О, дайте, дайте мне уснуть!
Так тяжек был пройденный путь,
Так ночи ласкова прохлада…
Мне ничего уже не надо.
* Склониться б только к изголовью –
На камень, на постель, на грудь, –
Мне всё равно, куда прильнуть.
С моей ненужною любовью
Мне не сужден далёкий путь…
О, дайте, дайте мне уснуть!
Мгла обняла крылом усталым
Хрусталь забывшейся реки.
Простор, небес румянец алым
Поёт прозрачный гимн тоски. <…>
* …Ночь скрыла всё вуалью чёрной.
Печальный гимн зари погас.
И только взор горит упорный
Полузабытых скорбных глаз.
Я оденусь невестой — в атласное белое платье…
Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому ? во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые кажутся живыми и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он им стал. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, отвергали, ниспровергали. <…> При первой нашей встрече Брюсов заговорил о Наде Львовой ? рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года). Записал я также: «Жизнь у него на втором плане», ? может быть, думал при этом о Наде, может быть, о революции; но уже наверно помнил его слова о том, что «всё в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов.»
Сказка! Старая сказка — с её огнецветными далями!
Сказка! Старая сказка: в задумчиво-тёмном бору
С нашей детскою радостью, с нашими снами-печалями,
Мы куда-то бредём, мы куда-то скользим поутру. <…>
* В эту даль! В эту мглу, где мы склонимся оба, пронзённые
Яркой молнией с крыльев невиданных нами Жар-Птиц…
Сказка! Старая сказка! Зачем же спешим мы, смущённые,
Если всё уж известно из строк перечтённых страниц!
Боже мой! Боже мой! Я молитвы забыла.
В душе моей пусто… И темно, темно…
Мечта моя крылья святые разбила…
Но я нынче молюсь, как когда-то давно.
* Последнюю искру последнего света
Стараюсь разжечь в негасимый огонь,
Да не будет моленье моё без ответа:
Не меня — его — своей благостью тронь.
И всё, что мне судил Ты благого,
Пусть вспыхнет пред ним вечным лучом!
Боже мой! Боже мой! Каждое слово,
Каждый мой вздох — о нём, о нём!..
Ты вновь со мной тревожной ночью,
Как верный страж, как чуткий друг…
И сны сбываются воочью,
И всё былое близко вдруг
Я покорно принимаю всё, что ты даёшь…
В Москве на женских курсах Полторацкой училась Надежда Григорьевна Львова, дочь небогатых родителей, уроженка Подольска, уездного городка Московской губернии. Я познакомился с Львовой в 1911 году; тогда ей было лет двадцать. Настоящая провинциалка, застенчивая, угловатая, слегка сутулая, она не выговаривала букву «к» и вместо «какой» произносила «а-ой.»
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
Но всё же небрежным письмом вновь назначу
Свиданье. Не вечно же длится измена!
Пасьянс мне пророчит любовь и удачу.
Мне заранее весело, что я тебе солгу
Веет сумрачно-нежная ласка дня догоревшего
Мне нравятся Ваши длинные ресницы
Вот молния быстро нам яркие стрелы бросает.
Безвольная Ваша улыбка мне смутно видна.
Вот арфа упала — и отзвук томительно тает…
Взгляните, как бьётся навек оборвавшись струна!
…И умерло всё, что могло бы возникнуть.
Нам лишь бледные намёки в хмурой жизни суждены
Я знаю: я слишком ласкова с Вами,
И может быть, этого не надо,
Но Вы говорите его словами
И его взглядами. <..
Ни слова о нём… Смежая веки
Воспоминанья — осенняя ветка…
«Мне нравятся Ваши длинные ресницы…», 7 августа 1913
Всё уплывает… Я — тихо спокойна.