Когда постиг меня судьбины гнев
Дельвиг не любил поэзии мистической. Он говаривал: «Чем ближе к небу, тем холоднее».
В 39-м № «Северной пчелы» помещено окончание статьи о VII главе «Онегина», в которой между прочим прочли мы, будто бы Пушкин, описывая Москву, «взял обильную дань из Горя от ума и <…> из другой известной книги». Седьмая глава «Евгения Онегина» лучше всех защитников отвечает за себя своими красотами, и никто, кроме «Северной пчелы», не найдёт в описании Москвы заимствований из «Горя от ума». И Грибоедов, и Пушкин писали свои картины с одного предмета: неминуемо и у того, и у другого должны встречаться черты сходные
Я внимательно прочитал критику на Самозванца, и должен вам сознаться, что <…> про себя или в себе размышлял точно так же. <…> Напротив того, в критике на Онегина только факты и очень мало смысла <…>. Впрочем, если критика эта будет продолжаться, то я, ради взаимности, буду запрещать её везде.|Комментарий=Бенкендорф ранее послал ему роман и рецензию Дельвига, тоже принятую ими за пушкинскую (очевидно, по указанию Булгарина), чтобы император убедился, «как нападают на Булгарина»
По природе и по образу мыслей моих я всегда был и: буду равнодушен к похвалам и брани журнальных аристархов наших; никогда не сердился на их замечания, даже радовался, доставляя им случай написать одну или две лишние странички. Но, прочитав в 19-м № «Галатеи» критику на мои стихотворения|Комментарий=аналогичное примечание к этому ответу написал Орест Сомов
Нужно будет нам с тобою и Баратынским написать инструкцию Дельвигу, если он хочет, чтобы мы участвовали в его газете. Смешное дело, что он не подписывается ни на один иностранный журнал и кормится сказками Бульи и Петерб. Польскою Газетою. При том нужно обязать его, чтобы по крайней мере через № была его статья дельная и проч. и проч. А без того нет возможности помогать ему.
Цель поэзии — поэзия.
Баратынской недавно познакомился с романтиками, а правила французской школы всосал с материнским молоком. Но уж он начинает отставать от них.
С младенчества он обучается
Воспевать красоты? поднебесные,
И ланиты его от приветствия
Удивлённой толпы горят пламенем. <…>Он уж видит священную истину,
И порок, исподлобья взирающий.Пушкин! Он и в лесах не укроется!
Лира выдаст его громким пением,
И от смертных восхитит бессмертного
Аполлон на Олимп торжествующий.
«Димитрий Самозванец» походит на скучный, беспорядочный сбор богатых материялов, перемешанных с вымыслами ненужными, часто оскорбляющими чувство приличия», указывал на отсутствие в нём «выдержанных характеров» и слога, «этой характеристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечувствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию таланта. <…
Идиллии Дельвига для меня удивительны. Какую должно иметь силу воображения, дабы из России так переселиться в Грецию, из 19 столетия в золотой век, и необыкновенное чутьё изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы, эту роскошь, эту негу, эту прелесть более отрицательную, чем положительную, которая не допускает ничего напряжённого в чувствах; тонкого, запутанного в мыслях; лишнего, неестественного в описаниях!
Пушкин в поэме «Бахчисарайский фонтан» достиг до неподражаемой зрелости искусства в поэзии выражений, а в сцене Заремы с Марией уже ясно обнаружил истинное драматическое дарование, с большим блеском впоследствии развившееся…
Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. «Я женат», — отвечал Рылеев. «Так что же, — сказал Дельвиг, — разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?»
Наш просвещённый монарх, которого недавнее царствование ознаменовано уже столькими необыкновенными событиями, столькими великими подвигами, кои могли бы прославить целое пятидесятилетие, несмотря на разнообразные царственные заботы, находит мгновения обращать живительное внимание своё на произведения нашего поэта.
В его поэтической душе была какая-то детская ясность, сообщавшая собеседникам безмятежное чувство счастия, которым проникнут был сам поэт.
Певец «Нищего» познакомился с читающею публикою нашей в 1827 году, выдав маленькую поэму «Див и Пери». Счастливо выбранный предмет, стихи, всегда благозвучные, хотя не везде точные, и в целом хорошее направление молодого таланта обрадовали истинных любителей русской словесности. Поэма «Див и Пери», сама собою не образцовое произведение, сделалась драгоценною книжкою по надеждам, какие подавал её сочинитель. Удовольствие судей благомыслящих откликнулось шумною радостью в наших журналах <…>. Пожалеем, если неотчётливая похвала их имела вредное действие на молодой талант нашего поэта: вторая поэма его «Борский» обрадовала только журналистов, <…> язык ещё более небрежен, а план его, как известно читателям, склеен из неискусных подражаний двум-трём поэмам любимых наших поэтов и закончен; катастрофой собственной выдумки, годной разве для модных французских пародий <…>. Благозвучные стихи без мыслей обнаруживают не талант поэтический, а хорошо устроенный орган слуха. Гармония стихов Виргилия, Расина, Шиллера, Жуковского и Пушкина есть, так сказать, тело, в котором рождаются поэтические чувства и мысли. Как женская красота вполне выразилась в формах Венеры Медицийской, так у истинных поэтов каждая мысль и каждое чувство облекаются в единый, им свойственный гармонический образ. <…> В [«Нищем»] напрасно вы будете искать поэтического вымысла, в нём нет во многих местах (не говорю о грамматике) даже смысла. Это что-то похожее на часовой будильник, но хуже: ибо будильник имеет цель…|Комментарий=Подолинский и много позже считал отзыв ревнивым
Есть злые люди, которые, не уважая отечественных дарований, распускают слухи, будто бы литературная слава знаменитого поэта нашего барона Дельвига непосредственно зависит от приязни его с А. Пушкиным и Баратынским и будто бы пиитические произведения его не дурны более потому, что одна половина их (исключая, впрочем, гекзаметров, в коих многие стихи по особенному роду своему основаны на новых правилах, вводимых собственно бароном Дельвигом) принадлежит Пушкину, а другая Баратынскому.
Я благородности труда
Еще, мой друг, не постигаю.
Лениться, говорят, беда:
А я в беде сей утопаю.
Прохожий! Здесь лежит философ-человек:
Я внимательно прочитал критику на Самозванца, и должен вам сознаться, что <…> про себя или в себе размышлял точно так же. <…> Напротив того, в критике на Онегина только факты и очень мало смысла <…>. Впрочем, если критика эта будет продолжаться, то я, ради взаимности, буду запрещать её везде.
Ты всё тот же — талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить, долго ли тебе разменивать свой гений на серебренные четвертаки. Напиши поэму славную, только не четыре части дня и не четыре времени <года>, напиши своего Монаха
Вот первая смерть, мною оплаканная. <…> никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и всё.
Лучшее стихотворение Дельвига было написано и посвящено Пушкину <…>. Шестнадцатилетний мальчик пророчит в мельчайших подробностях литературное бессмертие пятнадцатилетнему мальчику и делает это в стихотворении, которое само по себе бессмертно, — в истории мировой поэзии я не могу найти другого подобного совпадения гениального предвидения с осуществившимся предназначением.
… неприветливые журналисты напрасно винят нашу публику за равнодушие к истинно хорошему в нашей литературе и вообще ко всему отечественному. Мы помним, что при появлении первых 8-ми томов «Истории государства Российского» (на которую почтенный её автор не собирал подписки и о которой не печатал он пышных объявлений за несколько месяцев), нельзя было за теснотою пробраться в ту комнату, где она продавалась, и что покупатели встречали целые возы, наполненные экземплярами «Истории» сей, везомыми не в книжные лавки, а в домы вельмож русских и других любителей отечественной истории.
Наяву и в сладком сне
Всё мечтаетесь вы мне,
Кудри, кудри шелковые,
Юных персей красота,
Прелесть — очи и уста,
И лобзания живые.
Его муза была в Греции; <…> наслушалась там простых и полных, естественных, светлых и правильных звуков лиры греческой; но её нежная краса не вынесла бы холода мрачного Севера, если бы поэт не прикрыл её нашею народною одеждою, если бы на её классические формы он не набросил душегрейку новейшего уныния — и не к лицу ли гречанке наш северный наряд?
Избалованный дружбою Пушкина, барон Дельвиг до того ревновал к славе великого поэта, отражавшейся косвенно и на нём, что малейший успех другого начинавшего поэта его уже тревожил. Притом он принял на себя роль какого-то Аристарха и имел притязание, чтобы посещавшие его, в особенности юные литераторы, спрашивали его советов, и обижался, если они их не слушали. Я же не любил никому навязывать чтение моих произведений и, не слишком доверяя непогрешимости дельвиговской критики, не счёл необходимым предъявить барону в рукописи мою новую поэму, о которой (мне на беду) неосторожные друзья успели оповестить чересчур восторженно.
Дельвиг не простил мне, как он полагал, моей самоуверенности <…>. Он вывел заключение, <…> что поэтому надобно, как тогда говорилось, порядочно меня отделать.
Я никогда его не видала скучным или неприятным, слабым или неровным. Один упрек только сознательно ему можно сделать, — это за лень, которая ему мешала работать на пользу людей.
… неприятно только было нам встретить в некоторых стихотворениях неумеренные похвалы писателя своим друзьям: рука руку моет; обе белы бывают.
Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. <…> Вы были свидетелями возмужалости его души. Напишем же втроём жизнь нашего друга, жизнь богатую не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами.
Булгарин поглупел до того от Видока, что уехал ранее обыкновенного в деревню. Но подл по прежнему. Он напечатал твою эпиграмму на Видока Фиглярина с своим именем не по глупости, как читатели думают, а дабы тебя замарать. Он представил её правительству, как пасквиль, и просил в удовлетворение свое позволения её напечатать. Ему позволили, как мне объявил цензор, похваля его благородный поступок, разумеется не зная, что эпиграмма писана не с его именем и что он поставил оное только из боязни, чтобы читатели сами не нашли её эпиграммою на него. Не желая, чтобы тебя считали пасквилянтом, человеком, делающим противузаконное, я подал в высшую Цензуру просьбу, чтобы позволили это стихотворение напечатать без ошибок, а тебя прошу оправдаться пред его величеством. Государю, тебя ласкающему, приятно будет найти тебя правым.
Помимо прекрасного таланта, то была отлично устроенная голова и душа незаурядного закала. Он был лучшим из нас. Наши ряды начинают редеть.
Шелом и царская порфира
Пред ним сияли: он кумира
Не замечал ни одного:
Свободомыслящая лира
Ничем не жертвовала им,
Звуча наитием святым.Любовь он пел: его напевы
Блистали стройностью живой,
Как резвый стан и перси девы,
Олимпа чашницы младой.
Он пел вино: простой и ясной
Стихи восторг одушевлял;
Они звенели сладкогласно,
Как в шуме вольницы прекрасной
Фиал, целующий фиал;
И девы русские пристрастно
Их повторяют…
Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шёл, т.е. делай, что хочешь; но не сердись на меры людей и без тебя довольно напуганных! Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видал ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова, на которого все шишки упали. Ежели бы ты приехал в Петербург, бьюсь об заклад, у тебя бы целую неделю была толкотня от знакомых и незнакомых почитателей. Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты. Чего тебе недостаёт? Маленького снисхождения к слабым. Не дразни их год или два, бога ради! Употреби получше время твоего изгнания… Нет ничего скучнее теперешнего Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить. Мертво и холодно.
Блажен, кто за рубеж наследственных полей
Ногою не шагнёт, мечтой не унесётся <…>.Кто молоко от стад, хлеб с нивы золотой
И мягкую волну с своих овец сбирает;
Кому зелёный бук трещит в огне зимой
И сон прохладою в день летний навевает.